И ощущение счастья опять нахлынуло на меня.
Так я и уснул в твердой уверенности, что весь мир удивительно прекрасен…
20
ИППОДРОМ. Ленинградское шоссе, 25. 24 октября. РЫСИСТЫЕ ИСПЫТАНИЯ. Начало в 3 ч. дня. Буфет. Оркестр.
Объявление
Проснулся я от ужасного истошного крика, словно прорезавшего дверь дисковой пилой. Очумелый со сна, пытался я сообразить, что там могло случиться, и подумал, что в квартире у нас кто‑то помер. И пока я старался нашарить ногой сапоги, Жеглов уже слетел с дивана и, натягивая на бегу галифе, босиком выскочил в коридор. В коридоре, заходясь острым пронзительным криком, каталась по полу Шурка Баранова. На ее тощей сморщенной шее надувались синие веревки жил, красные пятна рубцами пали на изможденное лицо, и такое нечеловеческое страдание, такие ужас и отчаяние были на нем, что я понял – случилось ужасное.
Жеглов, стоя перед Шуркой на коленях, держал ее за костистые плечи.
– Дай воды! – крикнул мне Глеб.
Я так ошалел от ее крика, так испугался, что побежал почему‑то не на кухню, а в комнату, и никак не мог найти кружку, потом схватил кувшин, и Жеглов, набирая воду в рот, брызгал ей в лицо. Жались по углам перепуганные соседи, тоненько скулил старший Шуркин сын Генка, и замер с нелепой бессмысленной улыбкой ее муж инвалид Семен.
– Карточки! Кар‑то‑чки! – кричала Шурка страшным нутряным воплем, и в крике ее был покойницкий ужас и звериная тоска. – Все! Все! Продуктовые кар‑то‑чки! Укра‑ли‑и‑и‑и!.. Пятеро малых… с… голоду… помрут!.. А‑а‑а! Месяц… только… начался… За весь… месяц… карточки!.. Чем… кормить… я… их… буду! А‑а‑а!..
Четвертое ноября сегодня, двадцать шесть дней ждать до новых карточек, а буханка хлеба на рынке – пятьдесят рублей.
Жеглов, морщась от крика, словно ему сверлили зуб, сильно тряхнул ее и закричал:
– Перестань орать! Пожалеет тебя вор за крик, что ли? Детей, смотри, насмерть перепугала! Замолчи! Найду я тебе вора и твои карточки найду…
Шурка и впрямь смолкла, она смотрела на Жеглова с испугом и надеждой, и весь он – молодой, сильный и властный, такой бесконечно уверенный в себе – в этот миг беспросветного отчаяния казался ей единственным островком жизни.
– Глебушка, Глебушка, родненький, – зарыдала она снова. – Где же ты сыщешь эту бандитскую рожу, гада этого проклятого, душегуба моих деточек? Чем же мне кормить их месяц цельный? И так они у меня прозрачные, на картофельных очистках сидят, а как же месяц‑то проголодуем?
– Перестань, перестань! – уверенно и спокойно говорил Глеб. – Не война уже, слава богу! Не помрем, все вместе как‑нибудь перезимуем…
Он повернулся ко мне и сказал:
– Ну‑ка, Володя, тащи‑ка наши карточки. – И, не дожидаясь, пока я повернусь, проворно вскочил и побежал в нашу комнату, и никто из онемевших соседей еще не успел прийти в себя, как он сунул Шурке в руки две наши рабочие карточки с офицерскими литерами. – На, держи! Половину ртов мы уже накормили, с остальными тоже что‑нибудь придумаем…
Шурка отрицательно мотала головой, отводила в сторону его руки, отталкивала от себя розовые клетчатые бумажечки карточек, искусанными губами еле шевелила:
– Не‑е, не возьму… А вы‑то сами?.. Не могу я…
– Бери, тебе говорят! – прикрикнул на нее Жеглов. – Тоже мне еще, церемонии тут разводить будешь…
Он сходил снова в комнату и принес банку консервов, кулек сахару, пакет с лярдом – из того, что мы сэкономили и он вчера отоварил к празднику.
– Ешьте на здоровье, – милостиво сказал он, и я видел, что он самому себе нравится в этот момент и всем соседям он был невероятно симпатичен; да и мне, честно говоря, Глеб был очень по душе в этот момент, и он это знал, и хотя босиком у него был не такой внушительный вид, как в сверкающих сапогах, но все равно он здорово выглядел, когда сказал Шурке строго: – Корми ребят, нам еще солдаты понадобятся. |