– Ешьте на здоровье, – милостиво сказал он, и я видел, что он самому себе нравится в этот момент и всем соседям он был невероятно симпатичен; да и мне, честно говоря, Глеб был очень по душе в этот момент, и он это знал, и хотя босиком у него был не такой внушительный вид, как в сверкающих сапогах, но все равно он здорово выглядел, когда сказал Шурке строго: – Корми ребят, нам еще солдаты понадобятся. Эра Милосердия – она ведь не скоро наступит…
Старческая серая слеза ползла по ячеистой клетчатой щеке Михал Михалыча, который быстро‑быстро кивал головой, протягивая Шурке авоську с картошкой и луком – у него все равно больше ничего было.
Шурка бессильно, тихо плакала и бормотала:
– Родненькие, ребятушки мои дорогие, сыночки, век за вас бога молить буду, спасли вы деточек моих от смерти, пусть все мои горести падут на голову того ворюги проклятого, а вам я отслужу – отстираюсь вам, убираться буду, чего скажете, все сделаю…
– Александра! – рявкнул Жеглов. – Чтобы я больше таких разговоров не слышал. Советским людям, и притом комсомольцам, стыдно использовать наемную силу! – Повернулся ко мне и сказал сердито: – Чего стоишь? Иди чайник ставь, мы с тобой и так уже опаздываем…
Шагая рядом с Жегловым на работу, я раздумывал о том, что мы с ним будем есть этот месяц. За двадцать шесть дней брюхо нам к спине подведет – это как как пить дать. Раз мы не сдали карточки в столовую, то нас послезавтра автоматически снимут там с трехразового питания. Правда, остается по шестьдесят талонов на второе горячее блюдо. Еще нам полагается, наверное, не меньше мешка картошки с общественного огорода. Несколько банок консервов осталось. У Копырина можно будет разжиться кислой капустой, а Пасюк хвастался, что ему прислали приличный шмат сала, он нам наверняка кусок отжалеет. Хлеба, даже если покупать его на рынке – по полсотни за буханку, – тоже хватит. В крайнем случае, кто‑нибудь из обмундирования загоним, часы… В общем, ничего, перебьемся…
Прикидывал я все это в уме и сам себя стыдился. Ну никогда, видимо, мне не стать таким человеком, как Жеглов – взял и вот так, запросто, отдал весь месячный паек Шурке Барановой и идет себе, посвистывает, думать об этом уже позабыл, а я, как крохобор какой‑то, все считаю, и считаю, и прикидываю, и вычисляю! Тьфу, просто противно смотреть на самого себя! Видимо, каким человек родился – его уж не переделаешь. И даже мысли о том, что Жеглов не только свои, но и мои карточки тоже отдал, не утешали меня в сознании своего крохоборства.
На Трубной мы сели в трамвай. Жеглов сказал кондукторше:
– Служебный, литер «Б»… – Мы с ним устроились на задней площадке, и, когда уже подъезжали к Петровке, он постучал меня по плечу: – Володя, ты все же чего‑нибудь померекуй – нам ведь с тобой месяц жрать хошь‑не хошь, а надо…
Полдня пролетело незаметно в текущих хлопотах, а после обеда явился взмыленный Тараскин – усталый, но довольный собой. Он ухитрился‑таки повязать на Зацепе жулика, обокравшего семью погибшего военнослужащего с улицы Стопани: тот не успел еще спустить сиротское барахлишко и был прихвачен, можно сказать, с поличным – вещдоки мирно лежали у него дома. О своем успехе он еще вчера вечером доложил Глебу по телефону, и тот сразу же запряг его на установку хозяев телефона К 4‑89‑18. Сложность заключалась в том, чтобы все разузнать по‑тихому, чтобы никто не заподозрил, будто кто‑то интересуется владельцем телефона, тем более из МУРа; и разведку следовало вести под какой‑нибудь легендой. Коля Тараскин такую легенду выдал и сведения собрал довольно полные, только, как мне казалось, совсем для нас бесполезные.
– Телефон личный, – докладывал Коля, томно развалясь за столом, который занимал пополам со мной. |