|
Они переменили свою деревенскую манеру танцевать на более модную; научились довольно скверно играть в бридж и прилично в теннис; и Мартин, не из доблести и героизма, а просто в силу привычки, перестал злиться на легкую светскую болтовню.
Возможно, хозяйки домов, где они бывали, даже не подозревали в них разбойников с большой дороги и принимали их за очень милую молодую чету: раз им покровительствует доктор Пиккербо, они, конечно, серьезные и передовые, а коль скоро их опекают Эрвинг Уотерс и его супруга, то, значит, они почтенные граждане.
Уотерс захватил их в свои лапы и не выпускал. По своей толстокожести он никак не мог уразуметь, что частые отказы Мартина от его приглашений вызваны просто нежеланием приходить. Он открыл в Мартине признаки ереси и с преданностью, усердием и тяжеловесным юмором принялся за спасение товарища. Нередко, чтобы развлечь других гостей, он упрашивал:
— Ну, Март, валяй, выкладывай свои сумасбродные идеи!
Однако его дружеский пыл бледнел перед рвением его жены. Отец и супруг поддерживали миссис Уотерс в убеждении, что она — нежнейший плод вековой культуры, и вот она задалась целью перевоспитать варваров Эроусмитов. Она порицала Мартина, когда он чертыхался, Леору, когда она курила, их обоих, когда им случалось обремизиться, играя в бридж. Но она никогда не журила их. Журить означало бы допускать, что есть люди, не признающие ее суверенной власти. Она просто отдавала приказания — краткие, шутливые, предваряя их визгливым «бросьте дурить», — и считала, что вопрос исчерпан.
Мартин стонал:
— Ох, Леора! В тисках между Пиккербо и Эрвом легче сделаться респектабельным членом общества, чем продолжать драку.
Но на путь респектабельности его тянули не столько Уотерс и Пиккербо, сколько новизна положения: приятно было убеждаться, что в Наутилусе его слушают, как никогда не слушали в Уитсильвании, что им восторгается Орхидея.
Мартин волновался, приготовляя заметки, в день выступления его с утра била лихорадка при мысли о том страшном, что ему предстояло сделать, а когда он подходил к «Звезде надежды», он был на грани отчаяния.
К церкви валил народ — все зрелые, серьезные люди. «Они пришли слушать меня, — трепетал Мартин, — а мне им нечего сказать!» И уж совсем дураком почувствовал он себя, когда те, кто, казалось бы, горели желанием его послушать, не признали его, и распорядитель, всем без разбора пожимавший руки в византийском портале, выпалил:
— В боковой придел, молодой человек, там еще много свободных мест.
— Я докладчик.
— Ах, ах, конечно, конечно, доктор. Пожалуйста, доктор, пройдите кругом, с подъезда на Бевис-стрит.
В притворе его медоточиво приняли пастор и Комитет Трех — господа, облаченные в визитки и в интеллигентно-христианскую учтивость.
Они по очереди пожали ему руку, представил» его шуршащим шелковым дамам, окружили вежливым и щебечущим кольцом и грозно ожидали, чтоб он сказал что-нибудь умное. Потом, страдающего, смертельно запуганного и немого, его провели под сводами арки в аудиторию. Миллионы лиц взирали на его виновато-незначительную фигуру — лица над изогнутыми линиями скамей, лица на низком балконе: глаза следили за ним, и брали под сомнение, и примечали его стоптанные каблуки.
Пока над ним молились и пели, мука его росла.
Пастор и директор курсов, мирянин, открыли собрание подобающими обрядами. Пока Мартин дрожал и старался нагло глядеть на публику, которая сама на него глядела; пока он сидел, обнаженный, беззащитный, выставленный напоказ на высокой кафедре, — пастор сделал оповещение об очередном Миссионерском Ужине в четверг и о Детском Клубе Маршировки. Спели два-три коротких и бодрых гимна (Мартин в это время не знал, стоять ему или сидеть), и директор помолился «о ниспослании сил нашему другу-докладчику возвестить свое слово». |