Изменить размер шрифта - +
– За царя, значит, за отечество? А кто против царя эти самые прокламации распространял? Да я бы, догадайся о войне, в жизнь не стал прятать от полиции твои листовки. Был бы ты теперь в ссылке на берегу Оби или Енисея. И моё отцовское сердце не надрывалось бы. Ссылка, что ни говори, – тыл, да ещё и глубокий. И ссыльных к армии на пушечный выстрел не подпускают.

Не дождавшись от Сергея ответа на свои слова, отец поднялся раздосадованным и ещё более встревоженным. Уже с порога он, полуобернувшись, сказал:

– Манифестация нынче. Вышли бы, посмотрели. Не всякий день такое увидишь... – И, не дожидаясь ответа, ушёл.

Анна тотчас взмолилась:

– Пойдём, Серёжа. Я никогда ещё не видела манифестаций. Это, наверное, интереснее, чем пасхальный ход вокруг церкви.

Есенин с сожалением посмотрел на только что начатую рукопись.

– Ну хорошо, пойдём. Мне тоже не довелось видеть манифестаций, да ещё московских.

Они пошли и сразу, ещё не видя народного шествия, почувствовали наэлектризованную, как в предгрозье, атмосферу, царящую в большом городе. Откуда то из за Москвы реки плыл гул, в котором сливались оркестровые медные всплески, хоровое пение, гудение тысяч ног по мостовой.

Вскоре их глазам предстало зрелище шествия множества народа. Казалось, шло пол Москвы. Люди всех возрастов, сословий, званий. Блистали ризы священников, иконы, хоругви. Над неисчислимым многолюдьем колыхались бело сине красные флаги. Мелькали портреты Николая Второго. Мостовая гудела. Многие пели, но слов нельзя было разобрать.

Это были, как понимал Есенин, всеобщий порыв, массовый психоз, общелюдская решимость к обороне при вести о том, что дивизии немецкого кайзера Вильгельма грозят ворваться на русскую землю, как некогда врывались и принесли трёхсотлетнее иго конные орды Чингисхана.

Сыновняя любовь к Руси, к России, на которую уже направлены жерла иноземных орудий, переполнила сердце Есенина. Губы шептали слова, неслышные даже стоящей рядом с ним Анне:

 

 

Если крикнет рать святая:

«Кинь ты Русь, живи в раю!»

Я скажу: «Не надо рая,

Дайте родину мою».

 

 

Сергей и Анна не встали в тесные ряды манифестантов. Они смотрели и слушали их издали и, когда шествие медленно удалилось, молча пошли домой. Вечерело.

Дома Есенин смотрел в окно – в бархатную густую синеву августовского вечера, переходящего в ночь.

Анна неслышно прилегла на постель поверх одеяла.

Сергей на цыпочках подошёл, подсел к столу и торопливо записал четверостишие, родившееся на манифестации. Подумал: «Это – концовка. К ней нужны ещё самое меньшее четыре куплета. Четырежды четыре: шестнадцать строк».

Анна уснула не раздеваясь, на незастеленной постели. Он не стал её будить и только соорудил из газеты абажур, чтоб свет лампы не мешал спящей. Началось обычное: писал, перечёркивал, выбирал из десяти – пятнадцати строк одну, годную, выписывал её на чистом листе, а черновик сминал в ком. Ещё черновик, ещё.

Перед рассветом из четырёх оставшихся черновиков он выбрал и любовно, буковку к буковке, переписал под тремя нарисованными звёздочками:

 

 

Гой ты, Русь, моя родная,

Хаты – в ризах образа...

Не видать конца и края –

Только синь сосёт глаза.

Как захожий богомолец,

Я смотрю твои поля.

А у низеньких околиц

Звонко чахнут тополя.

Пахнет яблоком и мёдом

По церквам твой кроткий Спас.

И гудит за корогодом

На лугах весёлый пляс.

Побегу по мятой стежке

На приволь зелёных лех,

Мне навстречу, как серёжки,

Прозвенит девичий смех.

Если крикнет рать святая:

«Кинь ты Русь, живи в раю!»

Я скажу: «Не надо рая,

Дайте родину мою».

Быстрый переход