* * *
А и шумел же Господин Великий Муром!
В колокола да бубны били, в тазы да сковороды. Трещотками баловались, по наковальням стучали, палками по заборам колотили. Ровно в двенадцать, как и полагается, подала голос Дальнобойкая башня. Окуталась дымом, да так ахнула сорокафунтовыми единорогами, что в округе все попримолкло.
Тишина установилась сначала в стенах Колдыбели, а затем кругами разошлась по слободам, перетекла Теклу; и только вороний крик остался, да эхо в Рудных горах не сразу стаяло.
А на высоченное крыльцо Красных Палат пожаловал сам Тихон, посадник муромский.
Самое нужное время выбрал. Стал, перекрестился, речь сказал приличествующую, поклонился народу, да и облился прилюдно. Так, для показу, для виду. Из чайничка окропился, из серебряного. Чтоб и Заповедный соблюсти, и гордыню свою не больно ущипнуть.
Народ смотрел молча. Скучно, когда закон не от души справляют. Неловко. Хоть он и посадник, лицо неприкосновенное то есть, стало лучше, когда Тихон опять в Палатах затворился. Тут уж все не в шутку пошло-поехало: знак был подан, настало время для главного.
«Опричь младенцев, хворых, сирых да старых, всяк облисту бысть», — гласил Заповедный.
Ну и старались.
Мокрили худых да толстых, нищих и богатеньких, — всех, без разбору пола и чина. Стрельцов до того окатывали, что отсыревал порох в роговицах; случись в то время супостат какой, так взял бы город без выстрела. Только где ж ему случиться, супостату, когда на сотни верст в округе заставы есть.
А по базару дюжие мастеровые везли бадью пожарную. Насос качали да через него товар портили покуда купец чарками не отделывался, а купчиха в щечку не целовала.
Да что — купцы! Озоруя, посла магрибинского из кареты вынули, перекрестили нехристя, потом без жалости в ту бадью макнули. И раз, и другой, и третий. Потом воду из ушей выпустили, а в рот водку влили. Чтоб не простудился марусим теплолюбивый. Того не надобно! Чай, не лиходеи. И все же прослышав про тот случай, покаянский посол наглухо заперся в резиденции. И носу не высовывал хитрый проконшесс. Только гонцы от него во все стороны бегали.
Курфюрстов же посланник сам на улицу пожаловал. Все пудры с него мигом смыли, а он — ничего, держался. Да как! С меткостью отменной тот барон обратно брызгался, зело ногой дрыгал, да хохотал как сумасшедший. Из погребов целую бочку кавальяка выкатил, к ней же двух егерей дюжих приставил, но не на охрану, нет, а с черпаками, — пей, веселись, мурмазеи!
Народ заинтересовался, про воду на время забыл. Подходил степенно, пробовал с достоинством, судил основательно. Кавальяк — он. конечно, не водка, душистый чересчур, но все дело в том, сколько выпить. Если постараться, все ж таки забирало. Тем барон и понравился, откупился, уберег хоромы от вторжения. Смышленый! Не глупый, можно даже сказать.
А некий купчина Стоеросов мужиков в Теклу бросал. Уперся на Скрипучем мосту, сам поперек растопырился, — и давай швыряться. Всех покидал. И с левого берега которые шли, и с правого, прямо ходу не давал.
Мужики выплывали, отплевывались. Понемногу серчали. Накапливались. А как собралось достаточно, пошли на Стоеросова гурьбой. Навалились, раскачали, с того же моста в реку отправили. Стоеросов из воды кулаком грозился, чтоб сапоги не прихватили, так сапоги следом прилетели.
— Чужого не берем! — кричали ему. — Ты почто неприятное сказал, Палыч?
— Чугун вам в картошку! Настроение такое, абалмасы, — гордо отвечал плывущий Стоеросов. — Горячее.
— Хо-хо. Скоро остынет, — предсказали с моста.
* * *
А по слободам все чередом шло.
Попы одичало бродили, от мальцов отбивались, а кто немощен, так в проулках прятался. |