Она плакала. Плакала долго. Охрипла. Были бы слезки – утонула бы в них. Только пьяная мамаша ее не слышала. Утомившись, Аннушка замолкла. И провалилась в бессознательный, заполненный разноцветными пятнами, болезненный сон.
К коликам Аннушка изо дня в день привыкла. К мокрым и холодным пеленкам – тоже. Она даже не заболела: на улице была жара, и в старой хибаре стояло вонючее, влажное тепло. Во двор ребенка не выносили – мамке было не до того. Она то пропадала где-то, то ругалась со своим непутевым сожителем, то пила вместе с ним. Иногда на нее находило, если просыпалась, протрезвев. Начинала собирать по всему дому грязные тряпки, пеленки. Грела воду. И стирала в старом тазу, разбрызгивая мыльную пену по всему полу.
Аннушку купали в хибаре таким же манером – наполняли детскую ванночку. Но праздник такой случался редко. И кожа малышки уже через две недели домашней жизни покрылась опрелостями и прыщами. Она горела и саднила. Девочка все время плакала, но слезки у нее так и не появились. Даже на второй месяц жизни, как это принято у счастливых детей. Зато голос прорезался дай бог каждому. За эти бесконечные вопли Василий материл жену и гонялся за ней по огороду с кухонным ножом. Аннушка не видела этого, не понимала.
Большую часть времени она проводила в заливистом крике или тяжелом сне. Наорется вдоволь, поест и проваливается в дымчатый мрак. Проснется от голода, снова наплачется, мать сунет горькую грудь – и назад, в беспамятство. Сон спасал. От боли. От страха. Все равно ничем другим Аннушку не занимали – и днем и ночью лежала она, никому не интересная, в своей кроватке. Лишь изредка, после сладкой ночной возни в койке с Василием, на мать накатывала болезненная нежность: она тискала малышку, горячо целовала в темечко, называла любимой дочкой. А потом сама же о своей любви забывала. Могла с силой тряхнуть, проорать в крошечное личико, чтобы заткнулась, или вовсе швырнуть в кроватку. Чем больше обижал мамашу Василий, тем страшнее та срывала зло на Аннушке. Грозилась даже выкинуть ее в окно или отнести на помойку, если не замолчит.
К двум месяцам девочка уже не улыбалась и не пыталась гулить. Лежала молча, бревном, или кричала что было сил. А в июне, когда лето, казалось, было в самом разгаре, вдруг заболела. Похолодало всего-то на несколько дней, но Аннушке, которая лежала все время в мокрых пеленках, хватило этой малости. Сначала из носика долго текло. Верхняя губа и кожица над ней превратились в сплошную корочку от раздражения. Потом вдруг в одну ночь Аннушка стала горячей как огонь. Глаза широкие. Смотрят не живо. И кашель. Такой жуткий, что сотрясалась кроха и наизнанку выворачивалась так, словно ее выкручивали. У любого человека сердце бы на мелкие кусочки от жалости разорвалось. А мать с отцом – ничего. Терпели. Даже к врачу отнести не пытались. Да и где ближайший врач? В город надо ехать, а это только до станции топать пешком пять километров.
Мамаша притащила откуда-то белых таблеток. Толкла их в порошок. И мешала эту пыль в гнутой алюминиевой ложке с подогретым красным вином пополам с водой. Заливала смесь малышке в рот: бутылочек детских в доме не водилось. Другие интересы. Аннушка из ложки глотать не умела: горькое пойло всегда мимо текло и жгло растрескавшиеся губы. Но постепенно болезнь, казалось, отступила. Жар прошел. И мамаша, довольная хорошим средством, увеличила дозу вина. Только девочка продолжала кашлять. Василий брезгливо косился на кроватку и ругал на чем свет стоит глупую жену. Жили бы без этой обузы, горя не знали! И малявка росла бы на всем готовом – и врачи, и лекарства. Все, что душе угодно.
– Вась, – мамин голос звучал просительно, – пойду, что ли, в магазин. Еды в доме ни крохи, а мне ребенка кормить. Молоко пропадет.
– Водки купи, – потребовал Василий.
– Денег не хватит, – робко возразила мать.
– Что, на мужа жалко?! – завелся он. |