Изменить размер шрифта - +
Она на третьем месяце беременности, хотя этого на снимке, конечно, не видно. Но если она и беременна, что с того? Какая в этом беда? Разве не все в ту пору были беременны? Главное, что она счастлива. Я тоже был счастлив — я знаю, что был. Мы оба были счастливы. Меня на этой фотографии нет, но я хорошо помню, что был рядом — стоял всего в нескольких шагах от нее, принимая чьи-то поздравления. Моя жена знала латынь и немецкий, и физику с химией, и историю, и Шекспира, и все остальное, чему учат в частных школах. Она знала, как правильно держать чашку. Еще она умела готовить и не робела в постели. Она была сокровищем.

Но я нашел эту фотографию, вместе с несколькими другими, дней через пять после того вечера с лошадьми, когда разбирал вещи, принадлежавшие моей жене, пытаясь решить, что можно выкинуть, а что лучше оставить. Я готовился к переезду и, поглядев с минуту на эту фотографию, выбросил ее в корзину. Я был безжалостен. Я сказал себе, что мне все равно. С какой стати я должен переживать?

Если я имею хоть малейшее понятие о человеческой природе — а я о ней, безусловно, кое-что знаю, — то моя жена не сможет жить без меня. Я знаю, что она ко мне вернется. И скоро. Пусть это будет скоро.

Нет, я ничего ни о чем не знаю, и никогда не знал. Она ушла навсегда. Совсем. Я это чувствую. Ушла и никогда не вернется. Точка. Никогда. Больше я ее не увижу, разве что мы случайно столкнемся где-нибудь на улице.

Остается еще вопрос с почерком. Это загадка. Но вопрос с почерком — это, конечно, не так уж важно. Разве можно сравнить его по важности с последствиями того письма? Не самого письма, а вещей, которых я не могу забыть, — тех, которые были в письме. Нет, письмо — вовсе не самое главное, есть вещи гораздо важнее, чем какой-то почерк. Это «гораздо важнее» связано с более тонкими материями. Можно, например, сказать, что обрести жену значит обрести историю. И если это так, тогда я понимаю, что теперь я вне истории — как лошади и туман. Или вы могли бы сказать, что моя история меня оставила. Или что я вынужден жить дальше без истории. Или что истории теперь придется обходиться без меня — если только моя жена не будет писать еще письма или не расскажет чего-нибудь подруге, которая, допустим, ведет дневник. Тогда, через годы, кто-нибудь сможет оглянуться на это время и интерпретировать его согласно записям — его реплики и тирады, его умолчания и намеки. Вот когда я начинаю понимать, что автобиография — это история бедного человека. И что я прощаюсь с историей. Прощай, любимая.

 

Поручение

(Перевод А. Глебовской)

 

Чехов. Вечером двадцать второго марта 1897 года он отправился ужинать со своим другом и конфидентом Алексеем Сувориным. Суворин был баснословно богатым книгоиздателем и газетным магнатом, реакционером, человеком из низов, — его отец сражался рядовым в битве при Бородине. Дед его, как и дед Чехова, был крепостным. Лишь это их и роднило — в обоих текла крестьянская кровь. В остальном — и по убеждениям, и по темпераментам, они совсем не сходились. И все же Суворин был одним из немногих близких друзей Чехова, и Чехов любил его общество.

Разумеется, они выбрали лучший московский ресторан — «Эрмитаж», бывший особняк; на то, чтобы отведать там ужин из десяти перемен, включавший, конечно же, вина разных сортов, ликеры и кофе, могло уйти несколько часов, даже большая часть ночи. Одет Чехов был, как всегда, безукоризненно — черный фрак и жилет, всегдашнее пенсне. Выглядел он в этот вечер почти так же, как выглядит на фотографиях того периода. Казался безмятежным, оживленным. Обменявшись рукопожатием с метрдотелем, он обвел взглядом огромную залу. Она была залита ярким светом роскошных люстр, за столами сидела изысканно одетая публика. Непрестанно сновали официанты. Чехов уселся за столик напротив Суворина, как вдруг, совершенно внезапно, изо рта у него хлынула кровь.

Быстрый переход