Изменить размер шрифта - +
По субботам приезжал к Тёме, к Бергу, к Никону, немножко выпивал, в спорах о судьбах российской словесности не участвовал, помалкивал. (Никон говорил: "Злость копит, щас скажет".) Сидел на полу у стеллажа, ставил на место книги, которые брал в прошлую субботу, откладывал книги на следующую неделю. Изредка подходил к столу, выпивал рюмку "Дербента" или "Васпуракана", хорошо выдерживал паузу и говорил, как гвоздь вбивал: "Ерунда все это, Тёмка… Нет никакой такой ментальности Нового Света, и не надо ее приписывать ни Элиоту, ни Фросту. Они – над временем и над географией". – "Вундеркинд… – ворчал Гаривас, – интуитивное у него понимание, блин". А Гаривасу он мог сказать: "Тебя "Письмо к Горацию" только тем и привлекает… хоть ты ни черта в нем не понял… что это просто образец хорошего русского языка".

Правильно говорил. Тёма тогда еще был трепло, журналист, любитель от литературы.

А Гаривас наслаждался русским языком тех эссе, что Рыжий писал на английском.

Тёма же тогда угадывал и все не мог угадать отличие всей американской литературы от всей литературы европейской.

Гаривас – педант, потаенный эстет – сквернословил и бурчал: "Обормот…

Анашист… Закрой рот, бери гитару…" Вадя покладисто брал гитару, пел любимый в компании романс "Белой акации гроздья душистые".

Еще он пел:

 

Редеет круг друзей, но – позови,

Давай поговорим, как лицеисты, -

О Шиллере, о славе, о любви…

О женщинах – возвышенно и чисто*.

 

"Что у него в голове за салат? – продолжал бурчать Гаривас. – И Шиллер тебе, и лицеисты… Каэспэшные вирши – как коклюш, ими надо болеть в детстве…" И получал. "Был такой поэт – Пушкин, – вежливо отвечал Вадя, откладывая гитару, – написал в числе прочих стихотворение "19 октября"… Посвящено, по слухам, Вильгельму Карловичу Кюхельбекеру… У Шпаликова, стало быть, оттуда цитатка…

"Приди, огнем волшебного рассказа Сердечные преданья оживи, Поговорим о бурных днях Кавказа, О Шиллере, о славе, о любви…" Ты бы книжку какую почитал, Вовка…" Все похихикивали, Гаривас говорил: "Смотрите-ка, досочник, а в галстуке".

И все были до крайности довольны. Выпивали коньяк помалу. Гена с Бравиком играли в нарды, Никон ароматно пыхал трубкой, Гаривас читал фрагменты из неопубликованного еще тогда "Путешествия в Крым", Вадя пел спиричуэлс, чудил…

Пили чай… Расходились за полночь, Вадю забирал к себе ночевать Берг… Так и жили.

 

В конце января Вадя отозвал Никоненко на кухню и сказал:

– Никон, что-то со мной не то.

– Я вижу, – ответил Никоненко.

Последние недели Вадя часто морщился, тер ладонью лоб и затылок, прилюдно пил баралгин.

– Ты расскажи, – встревоженно говорил Никон и усаживал Вадю на стул. – Ты почему раньше не говорил?

– Думал, как-нибудь рассосется… Но, ты знаешь, все хуже и хуже… Голова кружится… Болит всю дорогу… В глазах стало двоиться…

Никон видел, что Вадя напуган. Так напуган, как только пугаются боли и недомогания всегда очень здоровые люди. Напуган и растерян.

– Вадя, мы завтра во всем разберемся, – сказал Никон и приобнял Худого за плечи.

– Потерпи до завтра. Завтра ко мне приедешь. Знаешь, где Первая Градская? Я сейчас всем позвоню, завтра тебя обследуем. Полечим.

Никон любил Вадю. Он проводил его до метро, а сам вернулся и суетливо поговорил с Гариком Браверманом. Сам он заведовал урологией в Первой Градской, а Бравик был просто велик, все на свете знал.

Быстрый переход