Вечером застаю Василия на крыльце. Черное небо сплошь усыпано звездами. Звезды, что ли, он изучает? Тоже присаживаюсь на ступеньку. Некоторое время молчим.
– Звезды-то какие! – говорю я.
Он долго не отвечает, я уже думаю о чем-то другом, и вдруг он произносит медленно:
– Не люблю я этакую ночь. В такую ночь у меня отец помер. Я в детдом-то уходил от мачехи… Да по отцу заскучал, вернулся. А уж теперь, когда отец помер, ну ее в болото… Эх, какой у меня отец был: крепкий, боевой… Бывало, пойдем с ним, а он рассказывает, как в Красной Армии был, как воевал. Или, бывало, я иду у него за плугом, посвистываю. Рубаха расстегнута, без пояса, ветер рвет, а мне нипочем… Так бы и шел, так бы и шел…
Он умолк. Я не шевельнулся, не подал голоса, боясь его спугнуть.
– Еще я любил лошадей обхаживать. Бывало, едешь зимой – занесет всего, запушит, закидает снегом. А мне нипочем!
Опять помолчали.
– Или вот еще. Бывало, скажет отец: «Васюк, принеси дров». Пойду, намахаю топором сушняку. Тяпнешь – так и отскакивает, летит.
«Бывало… бывало…» – повторял он, и в этом горьком «бывало» слышалась и любовь к отцу, и страстная тоска.
– Что ж тебе сказать, брат… Большая твоя потеря. Видно, хороший был у тебя отец…
– Эх, Семен Афанасьевич… Кабы вы его знали!..
– Товарищ Карабанов, – сказал мне инспектор Кляп, – вы с кем-нибудь согласовали свою идею насчет того, чтобы присвоить детдому имя челюскинцев?
– Я согласовал ее с ребятами.
– А с вышестоящими организациями?
– Нет, с вышестоящими не согласовал.
– Чересчур смело! Этак каждый заведующий будет доводить до сведения детей все, что ему вздумается! Я считаю это ненормальным.
– Ну почему же? – возразил я. – Заслужим мы – попросим дать нам это имя. Вот тогда уж пускай вышестоящие организации решают – оказать нам такую честь или нет. А неужели же и мечтать мы должны только по согласованию с начальством?
Но он отвечал мне суровым и неодобрительным взглядом и то и дело пофыркивал в нос, точно насморк его мучил.
Инспектор Дементий Юрьевич Кляп был невысокого роста, широк в плечах, с лицом пухлым и румяным. Эти толстые красные щеки, да еще при светлых, вьющихся волосах, казались не по возрасту ребяческими. И у него был сытый вид – самое неприятное из всех выражений, какие встречаешь на человеческом лице.
«Ох и хлебну я с тобой!» – неизменно думал я, глядя на него.
Следом за Коробейниковым смету ремонта посмотрел и Кляп. Он долго, придирчиво расспрашивал про каждую статью. Потом откинулся на спинку стула и, глядя на меня так, точно хотел пробуравить взглядом насквозь, сказал:
– Все пока не докопаюсь – на каком это пункте вы собираетесь себе в карман положить?
– Как? – Я не сразу понял. Вернее, не позволил себе понять.
– Ну-ну, – почти добродушно усмехнулся он, – мы люди свои. Я директоров перевидал дай боже. Чтоб ремонт – и чтоб на нем для себя не схлопотать? Да за кого вы меня считаете?
– Вы… кажется… изволите… шутить? – спросил я, придерживая себя на каждом слове и не повышая голоса.
– Ну-ну, – повторил Кляп, но уже не так, как в первый раз – сыто и с видом превосходства, – а суетливо, неуверенно. – Ну-ну, зачем же все так близко принимать к сердцу? Я наслышан, наслышан о вашем горячем нраве… Хотел, так сказать, убедиться… ха-ха…
– Вы неудачно шутите, – сказал я. |