Иван Никитич Шеин был замечательный хирург. С самых молодых лет ему сулили будущность талантливого ученого, но он выбрал другой путь – и уже лет тридцать врачевал на селе. В последние годы он сменил Подмосковье на теплую Украину и жил неподалеку от Черешенок уже третье лето. Он больше не работал в больнице, но слухом земля полнится – за это время его узнала вся округа, и древние старики и ребятишки привыкли считать его «своим доктором». Шли к нему запросто, приезжали издалека – и человек, который, в сущности, ушел уже на покой, никогда не отказывал: днем ли, ночью, поднятый с постели, ехал по первому зову.
К нам у Ивана Никитича был какой-то особенный, непонятный мне интерес. Звали мы его редко, болеть у нас было не в обычае. Но он сам приходил к нам, серьезно спрашивал: «Гостя, принимаете?» – и оставался на час, на два. Подолгу сиживал в саду, где вместе с кустами малины и смородины прочно пустил корни Крикун. Иван Никитич никому не мешал, не приставал с вопросами, – ребята сами охотно рассказывали ему о своих делах, о себе. Его не стеснялась даже самая застенчивая из обитателей нашего дома – Лида.
Лиду занимали прежде всего нравственные категории. Она определяла людей такими словами, как «справедливый», «хороший» или, напротив, «нечестный», «злой», «жадный». Про Ивана Никитича она сказала:
– Он добрый. Это хорошо. Потому что доктор – самое главное – должен быть добрый.
– Самое главное для врача – знания, опыт и мужество, – сказал Василий Борисович.
– Это конечно, – согласилась Лида, – но доброта главнее. Потому что если не жалеешь человека, как ему поможешь?
– А вот так: вправил руку – и хорош! Или отрезал ногу – быстро, раз, раз! При чем тут жалость? – заявил Митя, словно он уже самолично отрезал не меньше десятка чужих ног.
Лида сурово поглядела на него карими глазищами, но спорить не стала.
Иван Никитич тоже отмечал Лиду:
– Какие внимательные глаза у девочки. И так она, знаете, требовательно смотрит… засматривает вам в душу, как будто проверяет – все ли у вас там в порядке?
Он навещал нас неожиданно, в самые разные часы, а походив, поглядев, спрашивал меня про ребят:
– Вот этот, такой шумный, – он вообще как себя ведет?
– Какой? А, Катаев… Это твердый орешек, – честно отвечал я.
– Расскажите мне о нем, пожалуйста. Чем он труден для воспитателя?
Особенно настойчиво он расспрашивал о ребятах, которые казались ему трудными. Вопросы были довольно однообразные: (Он непослушен?.. Он послушен?.. А как вы добиваетесь послушания?..»
Конечно, Шеин замечательный врач, думал я. Но все-таки почему он занялся медициной, если его так увлекает педагогика?
Один простой случай поразил его чрезвычайно. Лючия Ринальдовна вышла из кухни с ведром помоев. Митя выхватил у нее ведро и сунулся в кухонное окно с криком:
– Какой слепой черт дежурит, ничего не видит?
– Вы обратили внимание? – обернулся ко мне Иван Никитич. Седые брови его треугольником всползли на лоб, серые глаза за очками без оправы смотрели растерянно. – Нет, вы подумайте! Прелестный мальчик!
– Что тут такого прелестного? – сказал я сердито. – Или, по-вашему, старуха (бог ты мой, кого я называю старухой!) должна таскать тяжелые ведра на глазах у здоровых мальчишек?
– Нет, нет, конечно… – забормотал Иван Никитич. – Поступок вполне естественный. Несомненно, это в порядке вещей, но… не всегда ведь… не всегда желаемое бывает действительным, если можно так выразиться. |