Назавтра Иван Никитич нашел у Феди воспаление легких. Я думаю, Катаев дорого дал бы, чтоб воспаление досталось на его долю, но он и Лира были совершенно здоровы.
Лира, придя из школы, все время вертелся неподалеку от больнички, готовый выполнить любое поручение Гали. Поначалу тут же маячил и Николай, но к нему Галя не обращалась. Ребята понимали, что ему худо, и не упрекали его. Но образовался какой-то невидимый круг, через который он не мог перешагнуть. Никому не хотелось говорить с Николаем, посочувствовать ему. Но стоило появиться в столовой Лире – и его тотчас окружали, теребили, расспрашивали.
Катаев жаждал наказания – самого тяжелого! – он рад был бы любым упрекам, лишь бы как-то искупить свою вину. Но я до поры до времени отложил разговор с ним.
Галя, как и всегда, когда у нас кто-нибудь хворал всерьез, почти не выходила из больнички. Первые два дня Федя лежал пластом. Жар сделал неузнаваемым его лицо – всегда бледное, оно теперь пылало, точно обожженное. Дышал он трудно, со свистом, и не говорил, а шептал, едва шевеля губами. Одного его не оставляли. Если Гале надо было отлучиться, ее сменяла Лида.
В белом халате и косынке Лида, видно, чувствовала себя без малого Иваном Никитичем. Она тщательно отмеряла лекарство, записывала температуру, мягко справлялась:
– Укрыть тебя еще? Не холодно тебе?
Федя оказался покладистым больным: безропотно глотал все лекарства, терпел банки и горчичники, не хныкал, не жаловался, только отказывался от всякой еды и то и дело просил пить. К концу второго дня он вдруг спросил:
– Всех вытащили?
И, услышав успокоительный ответ, произнес с облегчением:
– А я боялся…
Однако ночью он снова стал допытываться:
– Всех вытащили? И Кольку?
И мы перестали понимать, когда он бредит, а когда приходит в себя. По ночам он часто звал мать и, случалось, называл Галю «мама».
Потом температура упала. Федя лежал бледный, осунувшийся. Зайдя его проведать, я увидел, что по щекам его текут слезы. Я отвел глаза. Он сказал, словно извиняясь:
– Я не плачу, это просто так.
– Это от слабости, от потери сил, – поспешила на помощь Галя,
Выздоравливающего после тяжкой болезни всегда узнаешь по лицу, по голосу, по аппетиту, наконец! К человеку возвращаются силы, в его глазах уже нет усталости, равнодушия – в них светится новое любопытство ко всему на свете. Федя выздоравливал безрадостно. Он лежал целыми днями, глядя куда-то прямо перед собою, словно сквозь стену, молчаливый, неподвижный, ушедший в себя.
Катаев Федю не навещал, и Федя о нем больше не спрашивал.
– Ну вот, Николай, Феде лучше, его жизни больше не угрожает опасность. Раньше я не хотел тебя тревожить. А теперь расскажи мне все, как было, по порядку.
Глядя куда-то вбок, мимо моего уха, он стал рассказывать – с трудом, будто клещами вытаскивал из себя каждое слово. Но рассказывал честно, ничего не пропуская.
– …Тут я ему говорю: «А может, Семен Афанасьевич велел тебе соску сосать?»
И только об одном – как сам бултыхнулся в воду вслед за Крещуком – он не упомянул.
– Ты помнишь, как я не велел тебе скатываться в речку.
– Помню…
Спрашивать: «Почему же в таком случае…» – было бессмысленно. Теперь Николай смотрел вниз, плотно сжав губы, сдвинув негустые брови.
– Вот что, Катаев. Наш дом, наши правила тебе не по сердцу. Ты не глуп, понимаешь, чего от тебя хотят. Но жить, как мы живем, не желаешь. Что ж, я не стану ждать, пока ты мне перетопишь всех ребят. Вот тебе письмо к заведующему роно. Я не могу больше оставлять тебя здесь.
Мне показалось – он ошеломлен. |