Я просто обязан был как-то дать знать этой женщине хотя бы об одном: мальчик жив и здоров. Родная она ему или не родная, а уж наверно не находит себе места. Разведать, в каких городах близ Полтавы есть швейные фабрики, – дело нехитрое. Я написал по нескольким адресам. Сообщил, что мальчик Федя Крещук, тринадцати лет, находится у нас, но что я пишу без его ведома, и просил со всеми вопросами обращаться только ко мне.
Есть на свете очень трудная вещь, называется она «последнее предупреждение».
Верно, бывает, надо сказать человеку: «Смотри, предупреждаю тебя в последний раз».
Но я знаю по опыту – предупрежденный, хоть и полон самых лучших намерений, тотчас же оступится. Как говорят ребята, с перепугу. Он и сам хочет за собой уследить, знает, что и другие смотрят за каждым его шагом – и от напряжения срывается. А с характером Катаева, думал я, с его привычной грубостью это почти неизбежно. Поэтому надо, чтобы он не ощущал постоянно этой угрозы последнего предупреждения, чтобы оно не давило его ежеминутно. Может быть, и Николай смутно это понимал. Он сказал Гале:
– Перейти бы мне к вам в отряд. Можно?
– Что так?
Николай помялся:
– Да так… хочется мне. Попросите Семена Афанасьева, а?
– Я не прочь. Только поладим ли мы? Я не прощаю грубости.
– Когда это я вам грубо говорил?
– Разве дело только во мне? Я иной раз просто слышать не могу, как ты разговариваешь о людьми.
– Галина Константиновна… вот увидите!
Совет нашего дома согласился перевести Николая в отряд Коломыты. Я думаю – все, как и я, понимали: Катаев надеется, что с помощью Гали ему легче будет сдержаться и не найдет коса на камень.
Для себя я взял это на заметку, как напоминание и укор. Я больше люблю хирургию, лучше умею рубануть сплеча, а Галя умеет добиваться своего исподволь, не уставая и не горячась.
Теперь я реже сталкивался с Катаевым – он был при Гале почти неотлучно. Дома пока все шло отлично, из школы жалоб не было, но я не обольщался. Радоваться рано, подъем в гору легким не бывает. Я даже подозревал, что какие-то случаи до меня не доходят. Не то чтобы Николая покрывали, скорее, берегли, спускали ему иную мелочь, понимая, что трудно человеку в короткий срок разделаться с самим собой.
Однажды я пришел на урок арифметики в пятый класс. Оказалось, будет контрольная. На контрольной мне сидеть не хотелось, но уйти было уже неловко. Я сел на заднюю парту и старался быть тише воды ниже травы. Иван Иванович написал на доске два варианта работы; мой ряд решал одну задачу и пример, соседний – другую. Класс углубился в математические размышления. Я тоже принялся решать. И вдруг услышал голос Ивана Ивановича:
– Катаев! Почему у тебя на парте учебник? Убери его.
И безмятежный ответ Николая:
– А он мне не мешает.
Все ребята разом обернулись ко мне, не обернулся один Николай, только его спина, плечи, вдруг словно ставшие уже, и уши, вспыхнувшие как маков цвет, – все говорило: «Что я наделал!» В ответе не было грубого слова, но все почувствовали, что ответ этот развязен и нагл, и сам Николай понял это не хуже других.
– Я не приму твоей работы, – спокойно сказал Иван Иванович и пошел по рядам, заглядывая в тетради.
Мне стало не до задачи. Я глядел на хорошо знакомый, упрямый стриженый затылок, на сжавшиеся плечи и красные уши и думал: какие мысли сейчас одолевают мальчишку?
Раздался звонок. Никто не двигался с места – все ждали. Но Николай сидел не шевелясь. Тогда встал я.
– Иван Иванович! – обратился я к учителю, и в классе стало тихо как в погребе. – Я вижу, что плохо воспитал Николая Катаева. |