Я боюсь их, ей-Богу.
Потом Семен заговорил о русских женщинах, о Москве. Мне тогда было странно слушать его. Впоследствии я наслушался ностальгических монологов и в Италии и в Америке, но произносящие их были неудачливые эмигранты, не имеющие работы, не знающие, куда ступить, и с чего начать. Семен знал, его дорогой ресторан, в котором мы сидели, -- был тому свидетельством. Он подарил тогда Елене розы, их смешно и трогательно разносила женщина в платке, это была маленькая, уютная и сентиментальная Европа, а не огромная металличеcкая Америка, там ходили женщины и разносили розы. Мы пили водку, Семен заказал оркестру "Полюшко-поле", и я увидел, что он плачет, и слезы его капают в бокал с водкой. "Мы смеялись над понятием Родина, -- сказал Семен, -- и вот я сижу, и играют эту песню, и у меня болит душа, какой я к черту еврей -- я русский".
Потом он в своем синем мощном автомобиле вез нас над Веной, где были какие-то увеселительные заведения, мы выходили и смотрели сверху на город. Он очень быстро ездил и много пил. Уже в Америке я узнал, что он разбился на машине. Насмерть.
Это, конечно, частная судьба, господа, я рассказал о ней только потому, что не делю выходцев из СССР на русских и евреев. Все мы русские. Привычки, всеразъедающие привычки моего народа въелись в них, и, может быть, разрушили. Во всяком случае, по себе грустно знаю, что русские привычки не приносят счастья.
Так я не останавливаюсь с ними у отеля, а иду в свой номер. О чем с ними говорить -- об их несчастьях, о том, как они устают, работая на такси, или еще где. Недавно выдав им "Общий привет!" я проходил мимо них в Нью-Йорк. Какой-то новый парень, по виду грузинский еврей, или, скорее всего, натуральный грузин, замаскировавшийся под еврея, чтобы уехать, крикнул мне вдогонку: "А ты что, тоже русский?"
-- Я уже забыл, кто я на самом деле, -- не останавливаясь, сказал я.
Возвращаясь часа через два обратно, я опять проходил мимо них уже из Нью-Йорка. Тот же усатый и чернявый сказал обиженно, увидев меня: "А ты что, разбогател, что не хочешь остановиться, поговорить". Это меня рассмешило, я засмеялся, но все же не остановился, чтобы не давать повода для знакомства. У меня и без того слишком много русских знакомых. Когда сам находишься в хуевом состоянии, то не очень хочется иметь несчастных друзей и знакомых. А почти все русские несут на себе печать несчастья.
По какой-то подавленной тоске во всей фигуре их можно узнать со спины. Почти не общаясь с ними, я всегда узнаю их в лифте. Подавленность -- основная их примета. Между первым и 16-ым этажом они успевают заговорить с вами, узнать, не будут ли давать к двухсотлетию Америки .всем новым эмигрантам поголовно американское гражданство, может быть, попросят сочинить петицию президенту по этому поводу. На хуй им гражданство, -- они сами не знают.
Или разговор может принять противоположное направление:
-- Слыхал, в октябре впускать будут?
-- Куда впускать? -- спрашиваю я.
-- Ну как куда, в Россию. Пилот-то удрал из СССР на истребителе, теперь нас обратно запустят, чтобы уравновесить, понимаешь? Один удрал, а две тысячи пустят обратно. Две тысячи хотят обратно. А половина заявлений начинается с того, что люди просят прямо с самолета отправить их в лагерь, что они хотят отсидеть за свое преступление, за то, что они уехали с Родины. А ты не собираешься назад? Тебя еще как возьмут, я слышал, тебя опять и в "Правде" и в "Известиях" пропечатали?
-- Да уж давно это было, еще в июне, -- говорю я. -- Из лондонской "Таймз" кусок перевели, да и тот извратили. Нет, я не собираюсь, мне там делать не хуй. Да и стыдно возвращаться. Засмеют. Я не поеду, я никогда не иду назад.
-- Ты еще молодой, -- говорит он. |