– Я пойду с тобой.
– Тебе будет полезно увидеть зло поверженным.
Я, конечно, ее не понял, но знал, что хочу быть там.
– Я разбужу тебя, – сказала она, – рано. А сейчас ты должен дать мне торжественное обещание.
– Я обещаю.
– Что ты никогда не обмолвишься ни словом, ни с одной живой душой по поводу того, что ходил со мной и куда и что ты видел. Твоя мать никогда мне не простит. Так что пообещай. Ни слова.
– Ни слова.
– Ни одной живой душе.
– Ни одной живой душе.
Я помню, что добавил:
– Аминь.
Моя тетя вышла из комнаты, и я лег на спину, думая, что точно не засну, так мне хотелось пойти в тюрьму, где вешают. И не хотелось. «Ни одной живой душе», – пообещал я.
Я сдержал свое обещание. Но сейчас теперь уже можно, так ведь? Я могу наконец рассказать тебе, и обещание не будет нарушено.
Мы спустились по Помфри-стрит, а потом по Бельмонт-роуд к трамвайной остановке, и в это время улицы уже были заполнены женщинами, которые шли на фабрики, держась за руки, иногда по три или по четыре в ряд, все в косынках, и мужчинами в кепках, в основном на велосипедах. Дым от их сигарет смешивался с дымом из труб. Трамвай был забит и пах человеческим телом. Меня стиснуло между двух огромных женщин, и их грубые пальто терлись о мои щеки. Мы сделали пересадку, и когда мы оказались в другом трамвае, я сразу почувствовал это – что-то в нем было не так, люди сидели тихо и неподвижно, и их глаза мне показались очень большими. Мы все ехали в тюрьму. Меня качнуло в сторону каких-то женщин, и все на меня посмотрели.
– Странное место, чтобы брать туда ребенка, – сказал кто-то.
– Я не понимаю почему. Они должны сознавать, что в мире есть зло.
Люди в трамвае начали занимать ту или иную сторону в этом споре, но тетя стиснула мою руку, словно мясорубка – кость, и не говорила ни слова. Мне стало плохо или, может быть, страшно. Я не знал, что может произойти.
Трамвай остановился, и все вышли. Я оглянулся на него – на эту тускло светящуюся «гусеницу». Но все же, на что я обратил наибольшее внимание, что я запомнил ярче всего, это были звуки… шаги всех этих людей по черной улице к огромной темной громадине с отвесными стенами и башенками, словно у крепости.
– Тюрьма, – сказала тетя Элси низким, хриплым голосом.
Шаги – раз-два, раз-два, раз-два. Небо над тюрьмой начинало становиться серым, по мере того как приближался рассвет. В туманном воздухе чувствовалась сырость, хотя дождя не было.
Раз-два. Раз-два. Раз-два.
Никто не разговаривал.
Мы присоединились к толпе, которая уже стояла здесь, в десяти шагах от высоких железных ворот.
– Тут есть часы. Так мы узнаем.
Я посмотрел наверх, хотя и не понял ее, и увидел спины людей, темные пальто, шарфы, фетровые шляпы.
– Давай-ка мы тебя приподнимем, а то ты ничегошеньки не увидишь.
И меня подняли на мясистое плечо незнакомца. Грубая ткань его куртки терлась о мое бедро, но теперь я мог видеть поверх голов, в свете медленно поднимающегося тусклого солнца, и железные ворота, и башню, и часы цвета кости с черными стрелками. Пока я смотрел, вторая стрелка пододвинулась на пункт ближе к восьми часам, и позади меня и везде вокруг раздался легкий гул, словно нахлынула морская волна, но потом откатилась обратно.
Мне было страшно. Я все еще не мог и предположить, что будет дальше, но я был уверен, что они выведут Артура Нидхэма на тюремную башню и повесят его там, прямо перед всеми. Я не мог понять, как целая толпа сможет зайти внутрь самой тюрьмы, чтобы наблюдать, как я наблюдал в смотровую трубу представление на пирсе. |