И надо же – так немного осталось! Она повалилась навзничь, вжимаясь в землю, чтобы не увидали, но никому до нее не было дела, ее даже не окликнули – двинулись дальше, торопясь занять жилища получше; ей это было на руку, потому как не знала, удержит ли крик; но удержала, все пошло легко, недаром бают, что чем больше ходишь, тем легче опростаешься. Руки шарили по ворсистой моховине, пока не наткнулись на сухое корневище; уцепилась, поднатужилась – младенчик вылетел ластушкой, помогла могучая материнская натура. Да и отцовский нрав сразу выказался – заверещал переливчато, что птица лесная певчая. Она с трудом поднялась на локте, изогнулась, чтобы посмотреть на нежеланное свое дитятко. Хоть и ждала чего‑то подобного, а все же изумилась: на лиловом мху, суча ножонками, лежал ее первенец, черненький, как огарочек. Она собралась с силами, подползла к ручью и кое‑как обмыла его, вытерла мхом и завернула в половину своей накидки. И последнее, что она сделала перед тем, как уснуть самым сладким на свете сном, – она попыталась все‑таки углядеть носилки, которые должны были бы уже приближаться к становищу. Толпа по‑прежнему стекала по глинистой дороге к воротам, чтобы там разделиться на два рукава: один проникал внутрь городских стен, другой рассеивался по околью. Но носилок уже видно не было. Она опоздала.
Впрочем, если бы она глянула чуть пораньше, она была бы удивлена сверх меры: носилки с юной рокотанщиковой женой не прошествовали в город, а свернули вправо, вдоль стены, где тянулись рядком скотские загоны. Мади за своей занавеской этого тоже не замечала, а и увидала бы, так ей уже было все без разницы. Дурнота серым комом давила на нее, боль от спины протягивалась уже по рукам и ногам, добираясь до кончиков пальцев; но хрупкое тело, обессиленное многодневной неподвижностью, на которую она сама себя обрекла по неведению, не спешило исполнить свое предназначение, и самое страшное было еще впереди.
Шелуда, семенивший рядом с носилками, отсчитывал загоны: один, два, три… это все открытые, с тягловыми самцами. Четвертым был небольшой крытый сарайчик, и Шелуда уверенно распахнул его дверь.
– Выходи, госпожа, – с нескрываемой издевкой произнес он, отбрасывая рогожную занавеску.
Мади не шелохнулась.
Он глянул на ее помертвелое личико, стиснутые серые кулачки, вздохнул и вытащил из носилок сведенное болью тело, точно куль с отрубями. Не так‑то уж было и тяжело. Внес в сарайчик, огляделся; положить было некуда, и он небрежно нагреб ногой в угол соломы и опустил на нее молодую женщину, не подстелив даже плаща. Еще раз оглядевшись, заметил какую‑то плошку – кликнул телеса, велел из скотской колоды принесть воды. Совершив сие благодеяние, он еще раз издевательски хмыкнул, вышел вон и заложил сарайчик крепкой жердиной. Цыкнул на телесов – мол, не видали ничего, а кто видал, тот ошейник заработал – и направился в становище, где ему был уже приготовлен ночлег в зажиточном купецком доме.
Ничего этого видеть Махида не могла, потому как спала, пригревшись на вечернем солнышке за своим пригорком, и не мог ее разбудить ни дорожный топот и бряканье отражена оружия, ни плеск ручейный, ни заливистое сопение младенца – носик‑то у него был папенькин, здоровый, с горбинкой. От сна ее вызволил безудержный чих – по лицу ползала пирль, щекотала нещадно и, похоже, намеренно. Махида глянула вниз и ужаснулась: солнце уже коснулось становой стены, и последний отряд давно миновал ручейный водопой. Нужно было поторапливаться; ежели подкоряжники на дорогу выползут, то им она, ясное дело, ни к чему, а вот зверю лесному новорожденный младенец – кусок лакомый. Она поднялась и, прижимая малыша к груди, чтобы не заверещал, не выдал, поковыляла кое‑как вниз по дороге – твердая ссохшаяся глина делала шаг легким, как до бремени. И надо же, к воротам успела до полной темноты. Проситься в стан не решилась – что там, на улице ночевать, что ли? Побрела вдоль открытых загонов. |