Он говорил «вы» даже арестованным. Наверное, и жене своей говорил «вы»
— из уважения к мужу ее сестры, к свояку, значит. — Слушаюсь! — вытянулся я.
Он откинул голову, осмотрел меня еще раз, будто приценился, и решительно тряхнул головой: «Да, это для вас дело…» Он ушел, а у меня противно заныло в животе. Уж, конечно, не от угрызений совести. Мне не нравилось, что я им всем сразу понадобился. Это добром не кончится. А тут Кочегаров подтолкнул меня в плечо:
— Заходи… И я вошел в зал заседаний министра страхования России. Рабочий день кончился, и главный страховщик, под крепким газом, сидел в кресле, положив ноги на низкий столик. В руках держал пузатую бутылку «Хейга» и хрустальную рюмку, полную соломенно‑желтой влаги.
Посмотрел на меня злым глазом, опрокинул рюмца, долго морщился, пока не сообщил досадливо:
— Виски! Виски! Дерьмо. Паленая пробка. И чего в них, висках этих, хорошего? Одно слово — дурачье! — вся эта иностранщина… — Да уж чего хорошего — кукурузный самогон! — готовно согласился я. Абакумов с интересом рассматривал этикетку на черной бутылке, внимательно вглядывался в непонятные буквы, медленно шевелил сухими губами:
— Не…и…д… Неид…
Называется «Неид»… — и озабоченно спросил меня:
— Как думаешь, Пашка, если б собрать всю выпивку, какую я за всю жизнь слакал, наберется цистерна? — Железнодорожная или автомобильная? — уточнил я. — Железнодорожная, — подумав, сказал министр. — Пульмановская или малая? — всерьез прикидывал я.
— Ну, малая, — махнул рукой Абакумов.
— Малая наберется, — заверил я.
— И я так думаю, — печально помотал головой министр. — И не пить нельзя: жизнь не дозволяет. — Печень от выпивки сильно огорчается, — заметил я глубокомысленно. А он захохотал:
— Я, Пашка, до цирроза не доживу. Я умру молодым. Даже обидно умирать с таким хорошим здоровьем… — Зачем же тогда умирать, товари генерал‑полковник? Живите на здоровье, нам на радость. Мы же вас все любим. — Знаю я, как вы меня любите. Шакалы. Меня на всей земле один Иосиф Виссарионович любит! И ценит. А на вас — на всех! — Положить мне с прибором. И подвесом. Мне показалось, что он не только пьян — он бодрится, он успокаивает себя. — Ладно… — сплюнул долгой цевкой на толстый ковер. — Досье принес? Я молча протянул стопку листов. Абакумов отодвинул их далеко от глаз, долго внимательно читал, иногда хмыкал от удовольствия, хихикал, подмигивал, цыкал пустым зубом, потом повернулся ко мне и обронил лениво:
— А что же ты агентурное дело не принес? Этого — Он взглянул на лист:
— Дыма этого самого?… — Виктор Семеныч, я же не знал, что вы им заинтересуетесь. А во‑вторых, вы своим приказом запретили выносить из кабинетов агентурные дела. Ну и потом… я вот у ваших дверей встретил Крутованова… Хороши бы мы были, полюбопытствуй он заглянуть в мою папочку… — Ну‑ну… — вяло, раздумчиво помотал он башкой, не обратив внимания на мое нахальное «хороши бы мы были…». Опустил опухшие веки, спросил безразлично:
— А ты нешто знал, что встретишь здесь его?
— Я это всегда допускаю, — заметил я.
— Ну‑ну, — снова бормотнул он и как всегда без нажима — будто случайно вспомнил — сказал:
— Сопроводительный рапорт к досье ты почему не написал? Так, мол, и так, сообщаю вам, дорогой шеф, что мною получены следующие данные… А‑а?
— Виктор Семеныч, я же ведь стараюсь не за страх, а за совесть и поручения ваши люблю выполнять вдумчиво… — Вдумчиво… хм… Ну, и чего ж ты удумал, старатель? — Что пули из говна не льют. |