Но там, во дворе тюрьмы, у них у всех был вид обтруханный. Конечно, самой главной фигурой из всех пятерых был Власов, дорогой наш Андрей‑свет‑Андреич. Как‑никак — личный враг Великого Пахана! Прихвостни его совсем мало кого интересовали, а белогвардейцы‑недобитки оказались с ними в компа‑нии в общем‑т случайно. Но Пахан на казнь не явился, а Шкуро своей дерзостью взъярил лично товарища Абакумова, и внимание присутствующих всецело сосредоточилось на генерале‑наезднике. Власов выглядел неубедительно. Кургузый он был какой‑то полувоенный китель‑сталинка с отложным воротником, тощие ноги в грязных бриджах болтались в широких голенищах сапог. Остатки лысоватых кудрей ветвились рогами на квадратной голове, тяжелые роговые очки на трясущемся полумертвом лице. Жиленков, увидев виселицу, упал на замусоренный асфальт и стал истошно, по‑бабьи причитать… Шкуро толкал его несильно сапогом в бок, негромко, с ненавистью приговаривал:
— Встань… Встань… Гадость ты этакая… Прокурор быстро, бубнино, заглатывая концы слов, прочитал отказ н помиловании, все замерли, и приговоренных стали подсаживать на табурет, оттуда — в кузов. Их принимал там и расставлял, сообразно своим художественным представлениям, Ковшук. Атамана Краснова и Жиленкова пришлось на руках закидывать на грузовик, они не могли влезть в кузов сами: один — от старости, другой — от ужаса. Конвойные ассистировали режиссеру Сеньке, пока он не выстроил их в итоговую мизансцену: «Справедливое возмездие изменникам Родины». Слева — Шкуро, потом — Краснов, в центре — Власов, дальше — Жиленков, крайний справа — Трухин. Истерический вой Жиленкова, яростное соление Шкуро, всхлипывание Краснова, предсмертная икота Власова, немой обморок Трухина, негромкий матерок конвойных, тяжелый топот Ковшука…
Трухин мотал головой, отталкивая петлю, Жиленков упустил мочу, Власов фальцетом крикнул Семену, снявшему с него очки:
— Па‑азвольте!… — Не нужны, не нужны они тебе боле, — деловито сказал Ковшук и спрятал окуляры в карман.
Абакумов махнул ему рукой, Семен подошел к кабине, постучал по железной кровле шоферу:
— Давай трогай!… Завыл стартер, рявкнул двигатель, клубом синего дыма газанул нам в морду, задрожал грузовик, зазвенела с визгом пружина сцепления. Висельники стояли плотной шеренгой на краю кузова, как бегуны на старте, дожидаясь отмашки, чтобы броситься в долгий путь длиною в один шаг, на финише которого — пустота. Конвойные спрыгнули с кузова, чтобы не мешать фотографу, не портить своими безмозглыми мордами изысканную композицию, выстроенную Ковшуком. И сам он присел на корточки за спиной Власова. Полыхала безостановочно вспышка‑блиц фотографа
***
Поехал медленно грузовик, какой‑то миг осужденные изгибались над пропастью глубиной в полтора метра, тянули шеи, будто надеялись превратиться в жирафов, и в эту последнюю секунду, когда намыленная завязка не шее стала стягиваться, Шкуро — у него поводок был длиннее — крикнул Абакумову:
— Попомни! Так же подыхать будешь… И все сорвались разом с края борта, задергались, заплясали, до звона натягивая белые веревки, заботливо увязанные Ковшуком в глухой «штык» на балке. Жилистый, мускулистый Шкуро доставал до земли. Немного, сантиметра на два‑три, достаточно, чтобы толкнуться каблуками, чуть ослабить удавку, и снова натянувшаяся петля вышибала из него дух. Выкатились из впадин кровяные глаза, дыбом стояли на синюшной роже усы, из‑под которых полз наружу искусанный мясной ломоть языка. И слезы бежали из глаз неостановимо. Не знаю, сколько времени он дрыгался на веревке — пять секунд или пять минут.
Время исчезло, и мы все оцепенели. Мир не видел такого увлекательного марионеточного театра. На веревочках перед нами прыгали не куклы, а генералы, и спектакль длился бесконечно, пока главный кукловод не толкнул меня в спину: кончай! Шкуро был еще жив. |