Изменить размер шрифта - +
Невыносимая, небывалая мука стояла в его обезумевших глазах, но я видел, что он в сознании. И, толкнув меня в спину, Абакумов подарил ему великую милость — избавление от жуткого страдания. Я шагнул вперед, обнял Шкуро за плечи, и лицо его, залитое слезами, уткнулось мне в грудь, и бессознательно прижался ко мне старый младенец‑людорез, ибо понял, что в этом объятии он получит наконец покой. И резко подсев, я рванул вниз измученное напряженное тело Шкуро, и в мертвой тишине у него оглушительно треснули кости шеи. Оттолкнул от себя кукольный куль задушенного вольтижировщика, глянул — а у меня вся гимнастерка на груди залита его слезами. Очнулся, когда Абакумов мне в спину постучал согнутым пальцем, как в запертую дверь:

— Але, завтра полетишь в Берлин…

 

***

 

— …Почему в Берлин?! — встревоженно спросила Марина. — Я? Я — в Берлин? Я потряс головой и от боли, шибанувшей в темя, окончательно пришел в себя. Вот сейчас очнулся по‑настоящему. Господи, как трещит башка — будто швы черепные расходятся. — Нет, Мариночка, травинка моя весенняя, никуда мы не едем…

Помстилось тебе… Это я спросонья бормотал… Сон нелепый снился… Будто мотала ты своей головкой прекрасной неосторожно, и от воспаления жевательного сустава у тебя шея хрустнула… Хря‑ясть! И в аут… — Не дождешься, гнусняк проклятый! Скорее у тебя, сволочь, голова с плеч соскочит, чем у меня шея сломается, — сказала она с ленивой злобой. — А ты в Берлин хочешь? — спросил я. — А кто туда не хочет? — поджала Марина губы. — Да от тебя, пожалуй, дождешься… — Кто знает, может, дождешься, — туманно пообещал я. Правду сказал — ведь Кэртис тогда дождалась встречи со мной в Берлине. На станции унтербана «Цоо». Или ее звали Кертис?… Встал с трудом и, раскачиваясь, побрел на кухню. Ах, бесконечная наша гастрономическая пустыня! Открыл холодильник — сиротский дом. На тарелке лежат две сморщенные сосиски, уже покрытые малахитовой патиной, как купол Исаакия. Плавленный сырок, похожий на слоновий зуб. Бутылка кетчупа. Все. Тьфу! Гадина. Не повезло мне с суженой. В хлебнице нашел серую горбушку, превратившуюся в солдатский сухарь. Размочил под краном и стал с наслаждением разжевывать его в ржаную кашу. Ел с удовольствием эту нищенскую еду и с такой же острой мазохистской радостью жалел себя. Вот — пришли старость и болезни, и некому стакан воды подать. Хотя мне стакана воды не хотелось, а нужен мне был стакан водки. Да где его взять! Мариночка, спутница жизни нежная, сука красноглазая, как ворон, крови моей алчет, от жадности сустав жевательный вывихнула. А дочечка Майка, гадюка, где‑то шастает по городу со своим сионистским бандитом, позор и погибель мне готовят. Положил я на вас, родня моя дорогая! Это вам только кажется, что вы папахена своего, старенького фатера, за жабры ухватили. Ты, Майка, глупая и молодая, а фанаберии у тебя сумасшедшие от твоей мамани Риммы, а колдовской силы своей не передала мамашка тебе. А у меня ее и сроду не было — прожил я простодушным мотыльком жизнь довольно сложную, прихотливо закрученную, ежедневным смертельным риском вздроченную, и службой своей обученный — мы не знаем не только своего завтра, мы и про вчера свое плохо представляем. И того, кто этого не понимает, ждут неожиданные сюрпризы. Вон у Марины одно в жизни страстное желание — стать моей вдовой, а ты. Майка, без памяти любишь своего мерзостного жидовина, пархитоса проклятого. На все пошла — папку своего единственного, родителя кровного, продала за тридцать свободно конвертируемых сребреников. Горе горькое, скорбный срам, больный стыд фатеру своему пожиловенькому не постеснялась причинить. Да только воли вашей и желания в такой игре маловато. Тут ведь надо разуметь тайный ход карт, и как колоду мы ни стасуем, и как ни раскинем, а все выходит теперь одно: Марина, ненавистная, по‑прежнему остаётся моей женой, а ты, Майка, завтра будешь вдовой.

Быстрый переход