Изменить размер шрифта - +
Дело в том, что тогда время шло не вперед, а назад. Год прошел — люди откатились на сто лет назад. Еще год — еще век, Разве можно осуждагь война Чингисхана за то, что, захватив город, он убивал мужчин, а женщин насиловал? Это ведь естественно, это в природе человека, по‑своему это двигатель общественного прогресса. Люди от глупости и лицемерия не хотят признать очевидного. И я себя ни в чем не виню, потому что так можно и Римму самое осудить за то, что ее огромная любовь погубила отца. Людские поступки, их мораль формируются временем, эпохой. И эпоха обязана принимать на себя ответственность. Бессовестно наказывать людей за их вчерашние доблести. В этом мой сторожевой Тихон Иваныч, по фамилии Штайнер, доблестный мой вологодский тюрингец, прав. А тогда, в 1949 году, мы не дожили всего пары обратных витков, чтобы полюбившихся нам женщин насиловать прямо на обыске. Все остальное ведь уже произошло. Да и вообще не люблю я слово «насиловать» — грубое, не правильное слово. Почему именно насиловать? Сама бы дала.

 

***

 

Они смотрели друг на друга и молчали. Как сказали бы латиняне — КУМ ТАЦЕНТ КЛЯМАНТ. Их молчание подобно крику. И чем бы закончился этот страшный немой крик, похожий на фотографию убийства, я не знаю, если бы Минька Рюмин не толкнул Лурье в плечо:

— Все. Посидели — хватит. Собирайтесь…

И я сразу же со своего удобного широкого подлокотника в углу подал вступительную реплику:

— А нельзя ли повежливей?

Минька Рюмин, незаменимый в своей естественности партнер для таких интермедий, зарычал:

— Мы и так с ними достаточно церемонькались!

А я покачал головой и тихо, но очень внятно сказал:

— Стыдно, товарищ Рюмин. Чекисту не подобает так себя вести. — И добавил горько и строго:

— Стыдно. Зарубите себе на носу!

Минька посмотрел на меня с интересом. А девочка — с надеждой. Старо как мир и так же вечно.

Разность потенциалов. Ток человеческой надежды и симпатии начинает сразу течь от худшего к лучшему. Ну, и уж если нельзя было там считать меня лучшим, то по крайней мере я был не самым плохим. Для девочки ничтожный проблеск жизни отца за порогом мог быть связан только со мной. Минька понятливо расщерил в улыбке рот и лихо козырнул мясистой ладонью:

— Слушаюсь, товарищ начальник. — И повернулся к старику Лурье: — Прошу вас, одевайтесь…

Старик Лурье. Тогда ему было, наверное, столько же лет, сколько мне сейчас.

Но он был старик. Седой, степенный, красивый старик. А я не старик. Я еще баб люблю. И подхожу им пока вполне. А он любил, видно, только свою толстую жену Фиру. И нежную доченьку Римму. В семье человек старится быстрее. Я не успел состариться в своих семьях. Да и на семьи‑то они никогда не были похожи. И работа молодила меня. На крови человек горит ярче, но не стареет.

 

***

 

Лурье встал, он опирался о столешницу, будто не надеялся на крепость ног. Жена, протяжно, толчками всхлипывая, стала подавать ему серый габардиновый макинтош, касторовую твердую шляпу. Он надевал все это неловкими, окостенелыми руками, а я прошелся по комнате, будто случайно оказался рядом с Риммой и, не глядя на нее, как пишется в пьесах — «в сторону», шепнул:

— Теплое пальто, шарф, шапку… — и снова ушел в угол. Она метнулась в спальню, оттуда слышались ее бешеные пререкания с обыскивавшим опером, потом она выскочила, неся в охапке драповую шубу на хорьках, шапку‑боярку, длинный, волочившийся по полу шерстяной шарф, и стала напяливать на отца. Он вяло отталкивал ее руки, бессмысленно приговаривая:

— Зачем, сейчас тепло…

— Надевай, надевай, тебе говорят!

Закричала она грубо, и в этом крике вырвалась вся ее мука.

Быстрый переход