Изменить размер шрифта - +
 — Где твои кальсоны?! — Они развеваются над куполом Рейхстага… — сообщил я обреченно — Я донес их, водрузил и осенил. Все остальные погибли. я вернулся один. Отпихнул свою неразлуяную, голубую, нерасторжимую и вошел в гостиную. А там уже стоит на столе Троянская лошадь. Называется почему‑то «Белая». Разве Троянская лошадь была белая? Она, скорее всего, была гнедая. Или каурая. Каурый уайт хорз.

Добрый кукурузный каурый уайт хорз. Чуть запотевший в тепле. И фураж на тарелках заготовлен: миндальный орех, апельсины с черными наклеечками на желтых лбах, как у индийских красавиц. Все готово. И десантная группа, штурмовой отряд уже выполз из лошади наружу: сидят, раскинувшись в низких креслах, — любимая дочечка Майка, кровиночка моя, неразлучная со мной — в пределах нашей Родины, — и мускулистый черноватый гад, весь в кудрях, брелочках, цепочках и браслетах. Ишь, тоже мне, сыскался фрей с гондонной фабрики! Рано выползли, сукоеды! Я еще не сплю, вырезать беспечный гарнизон моего кастля хрен удастся!

— …Очень, очень, очень рад! — сказал я ему. — Много, много, хорошо наслышан!

Вот Бог дал и лично поручкаться! Уж давай, сынок, по‑нашему, по‑русскому, по‑простому обнимемся, расцелуемся троекратно! Мы ж с тобой теперь вроде родственники.

Как говорится: мир — дружба! Хинди — немцы, жиди — руси, бхай‑бхай!

И целовал его, пидора этакого, смачно, взасос, со слюнями, с сопением — пусть, курвоза, понюхает перегар наш самогонный, пусть он вонь и слизь с меня слижет, пущай надышится смрадом одесского коньяка, тухлой закуски, непереваренной блевотины, пота стекляшки, пусть понюхает дыма серного от Истопника, плесени Ведьманкина. Ничего, молодец гаденыш! Ухом не ведет, не морщится, смеется, по спине меня весело хлопает. «Немцы — руси тоже бхай‑бхай», — говорит. — А ты, дочурочка, ягодка моя, чего с папанькой не здороваешься? — спрашиваю Майку, глаз ее ненавидящий из‑за его плеча высматриваю.

— Слушай, Хваткин, кончай! Все поцелуи уже отцелованы, довольно здороваться!

— Ой, донюшка ты моя, сладкая, чего ж ты такая грубая? Молодой человек, зять наш будущий, может подумать бог весть что. Будто ты папаньку своего не ценишь, не любишь, авторитету родительского он у тебя не имеет. Как же семью здоровую, социалистическую строить будем? Как подтянем идейно отсталого родственничка до нашего зрелого политического уровня? А‑а?… — Перестань юродствовать. Надо поговорить по‑человечески.

— Господи Боже ты мой премилостивый! А я нешто не по‑людски? Разве я по‑звериному?

Я ведь всей душою к вам повернут. Всей своей загадочной славянской душою вам открыт! Вы мне только словечко скажите — да я за вас, за ваше счастье, за ваш зарубежно‑личный союз, за разрядку меж ваших народов из окна прыгну, руку до плеча срублю, жену нежнолюбимую Марину вам подарю… А ты меня, доченька‑ангелица, только пообидней ширнуть, кольнуть, уязвить хочешь! Нехорошо это, роднуленька.

Грех это перед Господом нашим…

Майкин взгляд был весом с приличную могильную плиту. Ах, как она хотела бы накрыть меня ею окончательно, навсегда! Да силенки нету. Приходится нанимать Истопников. Я про вас все знаю, псы глоданые. Пригубила она из стакана троянской выпивки, льдинку на ковер сплюнула:

— Даешь, Хваткин. Ты от пьянства совсем сбесился…

— Ай‑яй‑яй! — горестно схватился я за голову. — В вашей же еврейской ките сказано: «Злословящий отца и мать своих — смертию да умрет!» Зачем же ты злословишь? Зачем сердце теснишь мне? А вдруг там правда написана вот сейчас брякнешься на пол, ножонками посучишь, и конец. А‑а? Не боисся?

А зятек мой импортный, черноватенький ариец нордический, фээргэшный немец с густой прожидью, смотрел на меня оторопело.

Быстрый переход