Де‑тант, мать его за ногу! Послушал бы Тихон Иваныч, вологодский мой Штирлиц, — вот бы порадовался! Так дело пойдет — скоро у меня за столом на идиш резать станут.
— Очень рад за вас, сынок, поздравляю от души, дай вам Господь всего лучшего, мой хороший.
— Но у нас возникли трудности… — А у кого, родимый мой, нету их? У всех трудности. Особенно на первых порах в браке. Вот запомните, детки, что в Талмуде сказано: «Богу счастливый брак создать труднее, чем заставить расступиться Красное море». — Я начинаю думать, — неспешно произнес Магнуст, — что Богу еще труднее заставить расступиться советскую границу… — Магнустик, родимый ты мой, а зачем ей расступаться? Это ведь она для Майки закрыта, а для тебя‑то — ворота распахнутые! Переезжай к нам, мы с Мариночкой вам одну комнатею из наших двух выделим, прописочку я тебе временную спроворю, и заживем здесь все вместе, по‑родственному, как боги. А там, глядишь, на очередь в кооператив встанете. А? Ведь хорошо же? Хорошо?
А? Магнуст усмехнулся сухо:
— Вы серьезно?
— Нешто в таких вещах шутят? Брак вообще дело серьезное. Я лично готов для вас на все. Кабы скелет из тела мог вынуть при жизни — и тот бы вам отдал… У меня ж, кроме вас, никого нет… Ну и Мариночка, утешительница старости моей… Еще при словах о выделении комнаты Марина тревожно заворошилась в своем углу, заерзала в кресле, задышливо заволновалась грудью — ей хотелось сказать слово, закричать, вцепиться деткам в пасть". Но неведомым промыслом, тайным ходом слабых токов своего лимфатического умишка догадалась, что ежели откроет рот, сразу проломлю ей голову.
— Нам не нужен ваш скелет, пользуйтесь им на здоровье, — заметил задумчиво Магнуст. — Нам нужно ваше письменное согласие на брак.
— Все ж таки бумажные вы души, иностранцы, — горько посетовал я. — Вам листок папира дороже самого святого. Я ведь вам искренне предлагаю — живите здесь…
— Спасибо, но нас это не устраивает, — отрезал Магнуст, а в Майкиных глазах светилась тоска по сиротской участи. — Ну что ж, детки дорогие, — объявил я.
— В таком случае, как Иисус Христос сказал перед экзекуцией Понтию Пилату, — я умываю руки. Мы все помолчали задумчиво, и я бултыхнул в свой стакан белой лошадки, со вкусом выпил. Глубоко прошло, горячо, сильно, по селезенке вдарило. Ни одна жилочка на его смуглой роже не дрогнула, только улыбнулся вежливо:
— Глядя на вас, я готов охотно поверить, что вы действительно народ особый, ни на кого не похожий… — И правильно! И верь! Верь мне! Я не обману! Знаешь, как Россия по латыни обзывается? Нет? Рутения. Рутения! От рутины. наверно, происходит. А рутина — это бессмысленное следование обычаю, традиции, легенде. Мы — Рутения, мы — обычай, легенда. И нет у нас такой традиции — куда попало на сторону дочек раздавать… Он покачал головой своей кудрявой, многомудрой, аидской‑гебраидской, набуровил твердой спокойной рукой виски себе в стакан, не на пальчик — на ладонь, и, не поморщившись, хлопнул. А во всем остальном вел себя хорошо, выдержанно. И по спокойствию его, по тому, как тихо вела себя Майка при нем, знал я чутьем картежника старого, всем своим игроцким боевым духом угадывал — не сдана еще колода до конца, козыри еще не все объявлены. Боевой стос предстоит. Правда, дело у него все равно пустое. Моя карта всегда будет старше. — И судьба наших детей, ваших внуков, тоже безразлична вам? — спросил лениво Магнуст, даже как‑то равнодушно. И я — сразу вспыхнувшим внутри чувством опасности, сигналом отдаленной тревоги — почуял: он меня не жалобит и подходцев ко мне не ищет, и не просто расспрашивает, — он ведет по какой‑то странной тактике пристрелочный допрос. |