Очень я его люблю! — И я очень тебя люблю! — заверил я Кенгуру. — Ты мне сразу на сердце лег… У меня тоже душа голубиная! Еще не пролетел в глотку кипящий шарик водки, а Кенгуру уже совершил ко мне тяжелый неуклюжий прыжок, беременный предстоящими объятиями, поцелуями, неслыханным братанием и слиянием в экстазе дружбы.
— Без рук! Без рук! — закричал я трагически. — Брудершафт на дистанции! Мы еще не проверили наших чувств!
Надька захохотала:
— Ох, Пашечка, удалой! Ну и сволочной ты мой! Отогнанный Кенгуру грузно взобрался на стул, редко моргая налитыми веками, смотрел на меня с печалью. Вот уж действительно: Валдай — пряжка на ремне меж двумя столицами…Полпути, ползабот, лошадей замен, И ночной постой, и вина разлив, И хозяйская девочка, Обязательно — целочка… Забурилась во мне водка, заходила по жилам, и даже досада моя утекать стала. В конечном счете — черт с ним, с пропадающим пистоном. Когда я был молодым, все мы истово верили в миф, будто бы мужику на целую жизнь отпущено ровно ведро спермы.
Вот и распределяй его, как хочешь: или в молодости все его разбрызгай, или в зрелости струхни со смаком, или до старости пущай оно в тебе киснет. Не знаю, откуда пошел по свету гулять этот научный факт, но скорее всего рожден он был психологией вечной карточной системы, всегдашнего рационирования продуктов питания и промтоваров. Я, во всяком случае, подтвердить этот медицинский феномен не могу. Может быть, от крепкой нашей деревенской породы или оттого, что получал всю жизнь продукты питания в закрытых распределителях сверх всяких норм, а может, еще почему‑то, но мое ведро оказалось не на жалких двадцать четыре фунта — вековой стандарт, а разлилось в пивную бочку, полную плещущей во мне студенистой медузьей влаги. Мне ее до смерти не спустить, пер‑ламутровую мою плазму жизни, зеленовато‑серую молоку с вуль‑гарно‑греческим названием «малафья». «Сперматозавр», как однажды подхалимски заметила Актиния. Черт с ним, с несостоявшимся сбрызгом!
Все равно в мире нет блага и разумения. Мой бы семенной фонд передать профессору Даниэлю Петруччио. он бы в своих пробирках вырастил такую «Красную бригаду», что эти итальянские недоумки их от почтения в дупу целовали бы! Пропади он пропадом, неудавшийся мой пистон! Мне, как художнику слова, знакомство с Надькой и наклевывающаяся дружба с Кенгуру важнее? Ну, правда же, ведь не трахом единым жив человек?… ‑У меня есть друг, турок он, молол что‑то Кенгуру.
— Кто‑о?
— Турок, Курбан его кличут. Из Туркмении он, из города Мары, — пояснил расслабленный.
Надька с посеревшим лицом сидела напротив, болтала лениво ногой, таращила сонные глаза, чтобы веки не слипались. — Устает она, бедная, — жалел Надьку муж незаконный, сожитель Цыбиков. — Жизнь больно трудная стала… Сердце у меня за нее болит. Она — моя хобба. ‑Выпьем! — предложил я. Кенгуру трудно плюхнулся с табурета на свои опухлые конечности, проворно сдал нам еще по полстакана. — У меня есть вот какая мысель… — заблекотал он. — Вот в чем мысель: чтобы люди лучше понимали друг друга… Хочу выпить, чтобы люди добрее были…
— Молодец, Цыбиков, — поощрил я его. — Толковая у тебя мысель! Значит, дернем по рюмцу за взаимопонимание. Гражданка Вертипорох, вы чего притихли?
— Да ну вас к фигам… Устала я чего‑то… — Посмотрела на меня своими широко разведенными глазищами, усмехнулась и глотанула из стакана. Поморщилась, плюнула на пол, пальчиком пьяненько погрозила мне:
— Мой цветочек опыляется ночными бабочками…
А Кенгуру докладывал мне жарко:
— Друг у меня есть… Художник… Говорят, он гений… Картину красивую недавно нарисовал. |