|
За столом развалился пришелец в грязно-зеленом мундире, небрежно стряхивает на выскобленные добела доски стола пепел своей вонючей сигаретки, пробует царапать стол черными от земли ногтями, собираясь оставить на память каракули — свое имя.
Гейнц Корн и вправду сидел за столом, лениво развалясь в удобном деревянном кресле, чадил сигареткой, машинально водил ногтем по доске стола. Но думал о другом. Он то хмурился и сердито кусал сигарету, то закрывал глаза, словно от усталости, и тогда на лице его появлялось мягкое, мечтательное выражение.
Таким и застал унтер-офицера Арнульф. Он вошел в комнату, неся шестилитровый суповой термос.
— Можно подумать, что ты сейчас запоешь «О, грюне Рейн»,— сказал он.
— Иди ты знаешь куда! — огрызнулся Гейнц.— Наливай лучше.
Арнульф налил две алюминиевые кружки от фляг, быстро нарезал хлеб, открыл жестянку с паштетом.
— За фюрера? — нерешительно предложил он, усаживаясь напротив Гейнца и поднимая кружку.
— За нашу встречу,— ответил унтер.
Они выпили не закусывая, и Арнульф налил еще по кружке.
— Ты, наверно, часто вспоминаешь свой дом,— сказал он.— Я неженатый, мне легче. А у тебя роскошная жена...
— Вспоминаю ли я свой дом? — спросил Гейнц, глотая жгучую жидкость и чувствуя, что пламя охватывает его, поднимается к голове.— Вот смотри!
Он вытащил из кармана френча связку ключей на блестящем колечке и помахал ею.
— Ключи от дамского сердца? — попробовал пошутить фельдфебель.
— От моей квартиры,— хмуро бросил Гейнц.— Я ношу их с собой всю войну. Когда-то я мечтал о том, как вернусь домой, поднимусь по белой широкой лестнице на четвертый этаж, вставлю этот ключ — щелк! — и дверь откроется передо мной, как райские врата перед праведником.
— А теперь?
— Не знаю.
— Выпьем еще?
— Давай.
Теперь они пили молча. Говорить было не о чем. Когда-то вместе росли, сидели на одной парте, вместе учились у сердитого мастера Гартмана трудной профессии литейщика, но вот уже пять лет живут врозь, каждый наедине со своими мыслями.
— А помнишь, как мы купались в Рейне и как ты вытащил меня из-под бревна? — сказал Арнульф.
— Ничего я не помню, отцепись.
— А Дорис? — не умолкал фельдфебель, у которого четвертая кружка водки словно прорвала шлюзы молчания.— Ты помнишь, как за нею бегали ребята из Дейца, Мюльгейма и Дельбрюка? Я тоже был влюблен в нее, а она, видишь, выбрала тебя.
— Потому что я не был такой глистой, как ты.
— Раньше я не замечал в тебе такой злости, Гейнц. Ты же знаешь, я всегда тебя любил. Что ты ругаешься?
— Не люблю, когда распускают слюни.
— Ах, эти нервы, эти нервы!..— сочувственно проговорил фельдфебель.
— Оставь мои нервы! — закричал Гейнц.— Мне осточертело все на свете: и бесконечные отступления, и это вранье, которым нас начиняют.
— Фюрер всегда говорит только правду.
— Правду? Фюрер говорит только правду! А если бы полковник фон Штауффенберг положил свою бомбу на полметра ближе к фюреру — что было бы тогда?
— Генералы-изменники захватили бы власть.
— Ага! И генералы, в свою очередь, говорили бы только правду. Что, не так? Они заключили бы договор с западными державами, а нас бы с тобой оставили биться с русскими. Завоевывать счастье и достаток для них. И ты снова собирал бы навоз — не для барона фон Кюммеля, так для графа фон Штауффенберга. Каждый старается для себя. Фюрер, министры, генералы. Так почему же мне запрещено думать о своей судьбе, искать мою правду, правду для самого себя? Почему, я тебя спрашиваю?
— Не кричи, тише, пожалуйста,— попросил фельдфебель. |