|
И зря. Зачем толкаться в толпе конкурентов, когда по соседству — гигантский фронтир, без единого деятеля кино на два миллиона квадратных кэ-мэ?
Случайная реплика случайного small talk — последняя соломинка утопающему. Эйзен вцепился в неё с отчаянием обречённого. Ретировавшись с авансцены и оставив на растерзание публике Тиса с Григом, он заперся в кабинете хозяина и принялся за звонки. Время близилось к полуночи; в L.А. — разгар трудового дня.
Задачи было всего две, и обе — для супермена: найти деньги и получить согласие “Совкино”.
— Какая к чёрту Мексика?! — не понял куратор Эйзена в Америке, директор советского “Амторга”.
— What the hell do you want in Mexico?! — почти дословно спросили и прочие собеседники, от Чарли Чаплина до знакомых толстосумов.
Тут уж Эйзен расстарался. “Амторгу” он спел про колоссальное политическое значение страны, с которой недавно были разорваны отношения, к явному неудовольствию Союза. Чарли — про немыслимую красоту джунглей, что дадут фору любым полинезийским экспериментам Мурнау. Ещё кому-то — про недооценённый рынок Мексики: двадцать миллионов потенциальных зрителей — шутка ли! А ещё — про грядущую славу основоположников мексиканского кино. А ещё, и ещё…
Когда через три часа телефонного соло он иссяк и опустился-таки в кресло (обнаружил, что всё это время расхаживал по кабинету, волоча за собой аппарат с проводом), телефон затрещал сам.
— Меня зовут Эптон Синклер, — сказала трубка. — Я слышал, у вас большие трудности. Также я слышал, что вы хотите снимать Мексику. Думаю, мы найдём финансирование. Трёх месяцев и тридцати… нет… двадцати пяти тысяч вам хватит?
Эйзен понятия не имел, много это или мало. А также что́ за картину собирается делать, по какому сценарию и в какой именно точке восхваляемых им двух миллионов квадратных кэ-мэ.
— Конечно, — заверил без промедления.
Через неделю был создан “Трест мексиканского фильма” и общими усилиями пайщиков собрана заявленная сумма. Эйзен же подписал контракт, по которому за ним оставалась полная творческая свобода, а за супругой Синклера — права на все черновые материалы и смонтированную ленту. Заветное слово “свобода” было, пожалуй, единственным, что Эйзен прочитал в договоре.
— Мистер Эйзенштейн, а правда ли, что в России расстреливают за неудачные фильмы? — спросила миссис Синклер, пряча подписанные бумаги в модный клатч.
— Да, — ответил он серьёзно. — Но мы же не в России.
■ Мексика пахла свободой и солнцем.
Её гигантское небо распахнулось над Эйзеном уже в приграничных прериях — не серый купол Нью-Йорка в тисках небоскрёбов и не приторная лазурь L.A., декорация “фабрики грёз”, а могучий простор, дарящий бездну света и бездну одиночества.
Мексика могла убить.
Об этом без всякого пафоса рассказывал Эйзену каждый, с кем он знакомился в поезде. В скалах и прерии жили индейцы. В джунглях — ягуары. В реках — крокодилы. Смерть была рассыпана по земле скорпионами и каракуртами, растворена в воздухе и воде. И это сообщало жизни особую неугасимую остроту.
Мексика была иная.
Это Эйзен понял уже сам, позже. Все наработанные прежде представления и стереотипы следовало выбросить на пограничном пункте в Ногалесе как невостребованные — и вновь обрести детское любопытство и свежесть души. По другим правилам — не советским, не Европы и не Американских Штатов — жили здесь и люди, и природа, и само время.
Всё это: и люди, и природа, и даже время, что было на удивление вещно и зримо, — словно взывало к камере. Едва троица пересекла границу — вышли из вагона, прошли меж двух каменных столбов, и “вот мы уже не мистеры, а сеньоры”, — Мексика брызнула в глаза отовсюду. |