Книги Проза Гузель Яхина Эйзен страница 126

Изменить размер шрифта - +
Эйзен был — алый жасмин, что хищные мужские зубы вырывают из женского рта.

Границ не было — ни между творцом и его творением, ни между тем, что принято именовать мужским или женским. И Эйзен растворялся в этом безграничье, как растворяется в волнах солнечный свет, — без остатка.

 

 

■ Шуб — Эйзенштейну: “Вам скорее, как можно скорее надо возвращаться в СССР”.

Шумяцкий — Эйзенштейну: “Мы ждём Вашего приезда, откровенно говоря, ждём вне всякой зависимости от Вашей мексиканской фильмы… мы проявляем нетерпение, ибо дальнейший Ваш отрыв от советской кинематографии со всех точек зрения недопустим”.

Аташева — Эйзенштейну: “Умоляю вас поверить. Ваше положение становится все более и более невыносимым. Невозможно оставаться в Мексике даже неделю. Поймите. Не могу обсуждать детали. Телеграфируйте немедленно… Гриша должен закончить фильм сам. Сейчас не время детских игр”.

Сталин — Синклеру: “Эйзенштейн потерял доверие своих товарищей в Советском Союзе. Его считают дезертиром, который порвал со своей страной”.

 

 

■ Рождество тридцать первого Эйзен встретил один. Возраст его аккурат равнялся Христову, а жизнь грозила закончиться в полном соответствии с законами библейской драматургии.

Вот уже полгода они с Тисом “жили плантаторами” — в ста верстах от Мехико, на затерянной в прерии гасиенде. Хозяин, устав от общества собственных батраков, собак и свиней, охотно пустил иностранцев поснимать его владения — на пару недель, как предполагалось вначале, которые после растянулись на пару месяцев, а затем ещё на пару и ещё. За постой брал не деньгами (их у съёмочной группы и не было), а разговорами и впечатлениями: едва не каждую съёмку наблюдал от начала и до конца, развалившись в кресле-качалке и бесконечно попивая пульке из многолитровой кружки (ферма занималась изготовлением пульке, так что перебоев с напитком не было). Хозяйские псы, каждый размером со среднего льва, валялись рядом и тоже наблюдали, как день за днём взъерошенные и небритые rusos суетились — то во дворе, то в комнатах, то снаружи ранчо, — выставляя штативы с камерой или пытаясь жестами объяснить пеонам их роли.

Гасиенда лежала живописнейше — на плато, как на огромной сцене, окаймлённая задником из гор, — и являла собой крепость, неприступную индейцам и прочим нежеланным гостям. В первые же дни Тис отработал её всю: от арки ворот, через которую открывался наружу абсолютно возрожденческий вид, до геометрически ровных посадок магея — бессчётных голубых звёзд на золоте прерии, от горизонта и до горизонта. Жаль, что не имелось под рукой аэроплана — заснять эдакую красоту из поднебесья, одним кадром.

Зато имелись стены, едва не выше кремлёвских и сложенные из каменных глыб (местами из щелей росли цветы, а местами юные деревья). И готические окна, и колонны-балюстрады, что бросали потрясающей красоты и чёткости тени — залюбуешься. И пеоны в клетчатых пончо, и надсмотрщики в полосатых штанах (эти вдобавок чернили усы и мазали маслом, чтобы топорщились круче, так что в кадре гляделись фотогеничнее некуда). Одним словом, здесь имелось всё для эффектной засъёмки.

Кроме погоды. Сезон дождей оправдывал название: лило нещадно. В редкие сухие дни Эйзен с Тисом едва успевали отработать пару планов, чтобы затем опять неделю валяться по своим комнатам и ждать просвета в тучах. Работа над новым фильмом замедлилась, но в этом было и своё недоступное ранее удовольствие: снимая по часу в день или в два дня, а порой и в неделю, Эйзен успевал прочувствовать и продумать каждую сцену так скрупулёзно, что съёмка превращалась в создание совершенных кадров. И он наслаждался этой неспешностью, кристаллизуя хорошие идеи в лучшие, а лучшие в превосходные — всё вдумчивее, всё тщательнее…

За недели, а потом и месяцы пунктирной работы Эйзен оброс книгами (Александров слал из Мехико американские издания, друзья из Европы — немецкие и французские), а выдвижные ящики стола забил собственными заметками по теории кино и рисунками.

Быстрый переход