Книги Проза Гузель Яхина Эйзен страница 145

Изменить размер шрифта - +

Тем не менее право первого доклада за Эйзентшейном; возможно, для поднятия интеллектуальной планки собрания. И докладчик её поднимает — нет, вздымает! — нет, взбрасывает! — на такую космическую высоту, что аудитория шалеет и теряет уже в начале и дар речи, и нить выступления, кто-то — веру в свои умственные способности; и все поголовно — терпение.

Эйзен вещает более двух часов. Он жонглирует понятиями, теориями и контекстами. Подобно эквилибристу крутит перед публикой сложносоставные кренделя: вот вам кино и детская психология, вот религия, а вот литература вкупе с культурной антропологией. Из дебрей архаического мышления он взмывает к вершинам эстетики, по пути вгрызается в закономерности чувственных переживаний, бубенцами рассыпая звонкие примеры, — в них охвачена вся планета, вся история человечества от полинезийских рожениц и индейцев племени бороро до классиков русской словесности. Выныривает внезапно у актуальнейшего понятия “соцреализм”, чтобы тут же улететь обратно в сферы суггестии искусства. Факиром кружит вокруг центральной темы — как подчинить зрителя, — словно бы и приоткрывая её публике, но при этом не обнажая полностью, потому что сам Эйзен этой тайной ещё не овладел.

Всё, что в ответ могут приоткрыть слушатели, — это рот от изумления. Половина их осознаёт, что едва ли владеет половиной из услышанных терминов. Остальные в зале не знают и этого. Они-то яростнее прочих и набрасываются на докладчика.

Из стенограммы Всесоюзного творческого совещания киноработников:

С. Васильев: “Сергей Михайлович… твой научно-теоретический труд, которым ты занят в твоём кабинете, сидя окружённый книгами, чудесными статуэтками, всякими другими прекрасными вещами, закутанный в твой замечательный халат с китайскими иероглифами… всё это в отрыве от практики ещё не всё. Пока ты не решишься пройти в гущу нашей действительности и почувствовать то, что чувствуют сегодня все советские люди, ты не сумеешь создать у себя в кабинете ничего полноценного… я хочу, чтобы ты сбросил свой китайский халат и занялся вгрызанием в нашу сегодняшнюю советскую действительность… если мы говорим на непонятном языке для самих себя, то мы не имеем права на этом же языке разговаривать с массами… один из основных вопросов — вопрос о простоте”.

А. Довженко: “Я не желаю, чтобы Эйзенштейн рассказывал о полинезийских бабах… Эйзенштейну нужно смотреть на «живых баб», которые вокруг нас… Когда я слушаю доклад Эйзенштейна, я боюсь, что он так много знает… что он, очевидно, больше ни одной картины не сделает. Если бы я столько знал, я бы умер… Я боюсь, как бы Эйзенштейн не съел себя с хвоста, как бы эта лаборатория не взорвалась от накопившихся в ней смесей сложнейших, таинственных, неизвестных для всех нас… Я убеждён, что во многих смыслах его самого эта эрудиция сейчас гробит… Сергей Михайлович, если вы не сделаете картину через год, то больше уже не делайте”.

Критики тщатся разнообразить образный и метафорический ряды, но попытки эти по сравнению с феерической речью докладчика выглядят жалко: Юткевич всего-то сообщает, что от знаний часто лопаются, а Трауберг называет Эйзенштейна экспонатом кабинета восковых фигур.

Тем не менее разгром — полный. По крайней мере по количеству осуждающих голосов. “Маску мудреца”, за которой вот уже много лет прячется критикуемый, срывают, самого его пригвождают к позорному столбу: не время нынче философию разводить, мудрствовать лукаво и гениальничать. Время только и единственно — пахать.

Присутствующие в зале Эсфирь Шуб и Григорий Александров слова не берут — отмалчиваются. Самое же важное слово произносится через два дня — тет-а-тет.

Одиннадцатого января киноработникам вручают государственные награды — впервые за советскую историю выстраивают по ранжиру, вполне официально.

Быстрый переход