|
Предполагаемого мужа своего называет на “вы” и по имени-отчеству, себе вольностей никаких не позволяет, а творящихся перед её носом эротических безобразий с режиссёром и актрисой в главных ролях не замечает в упор. Значит, у блудника Эйзенштейна ни много ни мало, а целых три жены — одна формальная и две для души? Ох и дела-а-а-а!..
Шептуны не ошибались: Эйзен и Пера действительно посетили недавно районный отдел записи актов гражданского состояния и зарегистрировали брак. Сделано это было по просьбе новоиспечённого мужа и для его же спасения. В очередной — сотый? или более? — раз он обратился к Пере за помощью. И она в очередной раз не отказала.
Подозрения в гомосексуальности всю жизнь витали над Эйзеном, то сгущаясь (к примеру, во время тесной дружбы с Гришей), то ослабевая (когда хватало сил на дымовую завесу в виде страстных романов напоказ). В тридцать четвёртом Пера и Эйзен оформили-таки отношения, этим снимая любые претензии к половым склонностям ведущего кинодеятеля.
Афишировать событие не стали. Pearl надеялась, что брак успокоит супруга и позволит сконцентрироваться на творчестве, однако не случилось — Эйзен с прежней прилежностью продолжал гусарские экзерсисы.
Пера уговаривала себя принять и это — теперь в новом, супружеском статусе. Уж она-то знала цену похождениям Эйзена. Знала, что сделанное им прилюдно и демонстративно следует понимать наоборот — под маской у него всегда прячется противоположное. Публичные лобзания — хоть в Ялте с расфуфыренной парижанкой, хоть с дородной московской барыней — останутся лобзаниями, без последствий. Скабрёзные до сальности шутки — всего-то шутками. Страстные игрища на съёмках — лишь играми на потеху наблюдателям. Так говорила себе.
Она-то понимала, что “донжуан советского кино” способен любить единственно свои фильмы. Что от ношения маски он уже устал до смерти, потому как сил и времени отнимает немерено; и рад бы маску сбросить, а высвобожденные силы отдать искусству, да не делает по одной только причине — боится. Так говорила себе.
А когда уставала от самогипноза — рыдала в своей коммунальной комнатушке. Жили супруги раздельно. Перебраться к нему в четырёхкомнатные хоромы Эйзен так и не предложил. Скоро построена была двухэтажная дача в подмосковном Кратове, но и туда Перу не позвали — в дом въехала перебравшаяся из Ленинграда поближе к сыну Мама́.
■ В тридцать седьмом году по экранам прошёл — а правильнее было бы сказать, промелькнул — свежий фильм Дзиги Вертова “Колыбельная”. Ровно пять дней длился прокат картины, давно ожидаемой с нетерпением и уже заранее наречённой газетчиками песней о счастье советской женщины. Увы, песня пришлась не по вкусу главному зрителю страны и в один день была изъята из кинотеатров.
Москва гадала о причинах расправы и банально каламбурила об авторе — от “песня-то хороша, да певец никуда” до “спета его песенка”. Эйзен же досадовал, что не успел посмотреть: ленты извечного конкурента изучал всегда, хотя и втайне от остальных.
И вдруг — закрытый показ в Доме кино, строго для актива столичных киностудий. Цель: вынести цеховой вердикт и резолюцию для прессы. Конечно, пригласили и “крупнейшего режиссёра страны” (а именно так подписывали портреты Эйзена в газетах).
Искушение навешать Дзиге словесных пощёчин было велико, тем более что в былые времена тот и сам азартно предавался этому в отношении соперника. Но перспектива сидеть полдня с Шумяцким в одном президиуме, прилюдно лобызаться и подпевать на прениях была ужасна — Эйзен отказался. На показ пробрался инкогнито: как только избранная публика затекла вальяжно в Малый зал — прибыли все киношишки, включая командировочных с “Ленфильма”, а венчал собрание целый замминистра в дорогущем импортном костюме с плечами широкими, как Дворцовый мост, — Эйзен юркнул по служебной лестнице вверх, в кинобудку. |