Книги Проза Гузель Яхина Эйзен страница 163

Изменить размер шрифта - +
Даже не взглядывает на тех, кто подбегает здороваться; а их дюжины, и все действительно заботятся — кто ласково, кто ядовито — о больном виде прибывшего.

Тиссэ волочёт его куда-то — через толпу, через кордоны милиции и заграждения, и Эйзен покорно даёт себя волочь. Вынырни они через минуту не к Мавзолею, а к Эрмитажу — или к Дюку, или к Софийскому собору, или к белокаменной казанской крепости, — Эйзен бы не удивился. Но они оказываются недалеко от Спасской башни. Здесь, под сенью гранитных стен, выстроен подиум для кино- и фотокамер. На него и взбираются оба.

Странного вида гражданина — с небритой мордой и сомнамбулическими глазами — милиция не хотела было пускать. Но предусмотрительный Тиссэ достаёт из кармана и разворачивает перед стражниками недавнее “Кино” с портретом режиссёра. Те, сличая две физиономии — одну на мятом газетном листе, а вторую наличную, с мятыми щеками, — пропускают-таки.

Ох, недаром притащил Тис друга именно сюда, на главную пресс-точку, откуда обозревается всё грандиозное действо и где сам Эйзен как на ладони, — лошадиной дозой впечатлений и внимания хотел взбодрить. Однако выходит обратное: присев на ящик из-под камеры (стоять нет сил ни минуты), Эйзен окидывает взором оскудевший мир — и не видит ничего.

Тиссэ и другие корреспонденты уже крутят ручки аппаратов, уже дрожит воздух от маршей и многократного “ура”, и кипящее людское море то приливает ближе, то отливает, а Эйзен так и не может ничего различить. Всё слилось и сплавилось в большие потоки — и железо, и ткани, и человеческие организмы — не разъять глазами. И единственное, что можно разглядеть, — это цвета.

Всего три цвета составляют пространство. Чёрный — цвет-почва, цвет-основа. Из него всё растёт, начинается — и в него же возвращается умирать. Чёрного вокруг больше всего. Эйзену остаётся только гадать, что именно придаёт картине такое обилие черноты: земля, тени, людские одежды (может, и чернота душ, хотя вряд ли он умеет видеть её даже новым своим зрением). Чернозём на плакатах, уголь и руда. Много чёрного в стране, и много — сегодня на параде.

На фоне чёрного пылает второй цвет — красный. Цвет рассвета и заката, хоть земного дня, хоть жизни человеческой. Цвет страсти, не только любовной, а и любой. Цвет кипения металла. И огня, и крови, и ярости, и цветения, и снова крови. И конечно, отныне и уже вовеки — главная краска коммунизма. Багреца вдоволь: стяги, и транспаранты, и перетяжки с портретами, и живые алые звёзды из людей, и кремлёвские стены, и тысячи напомаженных губ — всё это разливается по миру всполохами, магмой течёт во все стороны.

И уже на алом сияет — золото. Цвет высшей ценности и предельного блаженства, звёздная пыль на земном. Искрясь по чёрному и красному, золото сообщает картине такую притягательность, что даже сонный Эйзен не в силах отвернуться. Что уж говорить о прочих людях!

А всё-таки кто они? Кто эти люди, что составляют человеческое море и катятся бесконечными волнами вдоль Кремля? Он пытается их разглядеть, но тщетно. Чернота и краснота текут мимо, сверкая золотыми блёстками, но лиц не различить: людской поток есть, а людей — нет.

Люди-тени, люди-призраки. Их много, склеены в единую массу. Это не толпа из “Потёмкина”, составленная из тысячи разных лиц, каждое — ярким портретом. Толпа здесь — однородный глиняный поток, сель, бегущий с Охотного Ряда. Чёрной глиной плещется она по Красной площади, то прибывая, то убывая, то вздымая волны, то закручиваясь воронками, готовая то петь восторженно, а то воинственно восклицать, — повинуясь чему-то свыше. Или кому-то?

Ему. Ему одному. Это Он стоит на мавзолейной стене в окружении то ли фигур соратников, то ли в тихом сиянии собственной фигуры. Его взглядом вершатся приливы и отливы. Мановениям Его руки повинуется стихия.

Быстрый переход