Книги Проза Гузель Яхина Эйзен страница 182

Изменить размер шрифта - +
И в следующие дни, когда эти места ног были залиты обильным внутренним кровоизлиянием, то по этим красно-сине-жёлтым кровоподтёкам снова били этим жгутом, и боль была такая, что казалось, на больные чувствительные места ног лили крутой кипяток (я кричал и плакал от боли). Меня били по спине этой резиной, меня били по лицу размахами с высоты… Лёжа на полу лицом вниз, я обнаруживал способность извиваться, корчиться и визжать, как собака, которую плетью бьёт хозяин… я пустил в ход самооговоры в надежде, что они-то и приведут меня на эшафот…

…я от голода (я ничего не мог есть), от бессонницы (в течение трёх месяцев) и от сердечных припадков по ночам, и от истерических припадков (лил потоки слёз, дрожал, как дрожат при горячке) поник, осевши, осунувшись лет на 10, постарев… следователь всё время твердил, угрожая: “Не будешь писать… будем бить опять, оставив нетронутыми голову и правую руку, остальное превратим в кусок бесформенного окровавленного искромсанного тела”. И я всё подписывал… Я отказываюсь от своих показаний как выбитых из меня…

Через полвека узнают многое. И номер камеры в Бутырке, где оканчивал дни, — триста пятая, в Пугачёвской башне. И номер дела — пятьсот тридцать седьмое. И опубликуют последний (тюремный) снимок — постаревшего до неузнаваемости Мастера, со вмятиной на пол-лица: повреждена фотобумага, а на первый взгляд кажется — нос и щека.

Узнают пофамильно тех, кто был в одном списке на расстрел, — все двадцать три человека, с именами-отчествами и годами рождения (Мейерхольд — самый старший в группе). И имя подписавшего тот список — узнают тоже.

Узнают, что кончали гения в той же Бутырке; спецкамеры для казней были там вполне удобны — имели в полу желобок для стока крови. Что утилизировать повезли в Донской крематорий, чья печь, по утверждению журнала “Коммунальное хозяйство”, давала “пепел высокого качества”. И что свалили тот пепел в общую могилу, где гнили невостребованные прахи.

Прах Карла Казимира Теодора Мейерхольда (именно так был наречён при рождении) — напарника Фокина и Головина, Станиславского и Комиссаржевской, Дейнеки и Родченко, постановщика Ибсена и Лермонтова, Блока и Дюма, Эрдмана и Метерлинка, народного артиста Советской республики и её почётного красногвардейца — этот невостребованный прах упал в ту же яму, одну на всех, где уже покоился пепел Бабеля. Вот и встретились.

Их прахи останутся неразлучны — как и всех, кто полёг рядом. Вояки и поэты, таланты и самозванцы, герои и не очень — все, кто творил революцию и пел её, кто молился ей и был её пророком, — все они встретились здесь, по последнему общему адресу, и навеки стали друг другом. Неземной Пьеро в “одежде нежной белизны”, на длинных стеблях-ногах и с тонкой дудочкой в ладони стал маршалом без страха и жалости, что химическими бомбами травил крестьян. А командарм Адонис, в шинели с алыми звёздами, не знавший поражений в бою и любви, — писателем-евреишкой, лысо-морщинистым, как гриб, и абсолютно гениальным. В монастырской грязи каждый стал каждым — не разъять, не развести и не размежевать.

О слиянии этом пепельном через полвека тоже узнают. И протоколы допросов Мейера издадут, вместе с последними письмами. И палачей — проклянут поименно.

Всё узнают. Или почти всё.

То, что останется в тени через полвека, выйдет на свет через век. А что будет скрыто и через сто лет — обнажится через двести. Правда умеет жить лишь обнажённой.

 Покаяние

 

■ Пророк ли он

Или порок,

Его не пустят

На порог.

Дзига Ветров. 1947

 

 

■ Более всего на свете он хотел бы снять фильм о любви. Не о юношеском пыле, что взрывается фейерверком и сгорает скоро. Не о страсти, что поджигает зрелые сердца и ломает судьбы.

Быстрый переход