Книги Проза Гузель Яхина Эйзен страница 179

Изменить размер шрифта - +

В груди болело — уже не иглами кололо, а жало твёрдо и подолгу; от крепкого пожатия этого, бывало, проступала испарина. Жало не само по себе, а только в моменты, когда работал над очередным сценарием, — исключительно в эти минуты. Сюжетов, не воплощённых в картины, случилось за последние годы достаточно; они проходили через его рабочий стол, руки и голову, никак при этом не задевая души, а в сердце если и отзывались, то только физической болью — похоже, миокард его противился кинематографу.

Лечился сам, тайком от окружающих женщин, — открывал альбом. Вырезки о самом себе давно уже потеряли над ним былую власть, но ещё имелось на последней странице одно (также последнее?) действенное средство — листок, испещрённый мелким почерком. Письмо Зинаиды Райх, жены Мейерхольда.

С письмом этим случилась история странная, почти мистическая. Как только Мейера арестовали — после закрытия его театра ареста этого со страхом ждали все вокруг, кроме него самого, — близкие Мастера кинулись прятать архив. А куда спрячешь? Писем, дневников, мемуаров, и фото, и авторских либретто так много, что никакой сундук или ящик не вместит. Да и найдут спрятанное непременно — такую гору бумаги в цветочную кадку не прикопаешь, за притолоку не укроешь. Стали ломать голову, кто бы мог приютить. И решились просить Эйзена — не лауреата всех возможных премий и худрука “Мосфильма”, не профессора ГИКа и известнейшего советского режиссёра, а бывшего ученика.

Он согласился сразу. Сперва приехал сам — с большим холщовым чемоданом, куда сложили наиболее ценные вещи и бумаги. Этот битком набитый чемодан Эйзен еле поднял, но выкладывать ничего не разрешил, кое-как уволок с собой. В тот раз приехал без шофёра (лишние глаза и уши на “эвакуации” не нужны) и потому тащил увесистую кладь лично, через всю Москву, к себе на Потылиху. Трясся в трамвае, обнимая ногами драгоценный груз, и думал о том, как похоже пробиралась к нему когда-то и храбрая Фирочка Тобак со спрятанными на груди вырезками из “Бежина луга”. Привезённую домой “контрабанду” запихнул под кровать, аккурат где изголовье, — теперь Эйзен спал, почти буквально положа голову на наследие Учителя.

Основной же архив разместили в Кратове. Однажды вечером у дачи Эйзена остановился грузовик с надписью “Мебель”, и рабочие в спецовках перетаскали из машины в дом полдюжины заколоченных фанерных ящиков. На каждом было выведено крупными буквами: ХРУПКО! Принял поставку Эйзен (Мама́ была предусмотрительно выслана в кремлёвский стационар на пару дней проинспектировать застарелые болячки). Велел отнести поклажу на второй этаж.

Когда грузчики убыли, задёрнул в доме занавески. Выложил из ящиков содержимое — кипы бумаг, папки-сшиватели, альбомы, связки писем и фотокарточек заняли весь пол, — а фанерную тару кое-как разломал на куски и вынес на дровяной склад. Новоприбывшее решил не хранить отдельно — уж слишком велик был архив, — а растворить меж своих вещей: расставить по стеллажам промеж своих книг, разложить по сундукам меж своих рисунков, распихать по-над своими шкафами. Эйзен занимал в доме весь второй этаж, а Мама́ обитала на первом, без права подниматься наверх к сыну, и можно было не волноваться, что она ненароком заметит прибавление вещей в сыновьих комнатах.

Как решил, так и сделал. Работал в течение полутора суток, без перерыва — есть и спать не хотелось вовсе. Управился бы и быстрее, но каждый взятый в руки листок, исписанный рукой Старика, и каждая его фотография вызывали такое волнение, что приходилось часто прерываться — сбегать на улицу и охлаждать на ветру пылающие лоб и щёки. Ночью, продолжая разбор при свете керосиновой лампы, Эйзен даже принял аспирин — показалось, что поднялась температура.

К утру третьего дня всё было готово. Теперь записи Мейера лежали на его, Эйзена, записях; либретто одного прислонились к либретто другого; а фотографические лица Мастера многажды прильнули к портретам Ученика.

Быстрый переход