|
Влияние Мексики и католические мотивы в картине — прекрасно! Образ простого князя-рыбака — великолепно! Перекличка с современностью — превосходно! Восторги её были так горячи, что перо иногда не поспевало — слова не дописаны до конца, а летят росчерками вверх по странице, без запятых, но с кучей восклицательных знаков.
…введение в любовь к человекам, к персонажам воюющим, и тема нежности-любви… ибо в итоге философски бой должен через всё вести к утверждению жизни… Ге-ни-аль-но!.. я от восторга просто заплакала — молодец, Серёжа!..
Эйзен тоже заплакал — стоя в коридоре, в одних трусах, босой, — не истерическими слезами, что облегчают душу, а горькими взрослыми слезами, от которых душа высыхает и болит ещё сильнее. Он перечёл письмо добрую сотню раз — не умея остановиться, бесконечно переворачивал уже потрёпанный изрядно листок с лицевой страницы на оборотную, а затем снова на лицевую и читал, заново читал послание с того света, будто надеясь найти в строчках что-то не замеченное ранее.
…божественный нектар для зрителя… в душу вливается благодарность к автору… Серёжа, целую тебя прямо в рот смачно, сладко за это! От всех бессознательных гуманистов, а народ таков всегда — спасибо тебе до земли!
Вклеил послание в альбом на задний форзац и перечитывал постоянно с единственной мыслью и надеждой — чтобы Мейерхольд вернулся оттуда. На то он и гений. Уж пусть постарается.
■ Мейерхольда расстреляли в феврале сорокового.
С арестом отчего-то припозднились — явились не привычной ночью, а поутру, когда жители дома Ленсовета по набережной Карповки уже вышли, с собаками и без, на ранний променад. Одного-то эдакого гуляку и привели понятым на обыск. Не смея вымолвить ни звука от внезапного словесного паралича, он наблюдал, как берут гения — актёра и режиссёра некогда императорских, а затем и коммунистических театров, автора “Театрального Октября” и яростного певца Революции, основоположника столь многого на сцене, что и не перечислишь. Арестанта увели, выкрутив за спину запястья, а понятой остался — с неврозом на пару месяцев и заиканием на остаток жизни. Звали несчастливца Дмитрий Шостакович.
Лучшего Василия Шуйского русских подмостков заперли сперва на Литейном, а позже этапировали на Лубянку. Через пару месяцев он подписал так много бумаг и признался в столь больших преступлениях, что хватило бы на всю труппу Художественного театра с Камерным в придачу. Лучший Иоанн Грозный русских подмостков оказался — банально до пошлости! — английским и японским шпионом. Носил-де “предательские вожделения” в сердце с затаённой мечтой “свергнуть советскую власть” и вербовал “террористов, которые бы занимались физическим уничтожением руководителей партии и правительства”. Многие-де творцы культуры подельничали, включая и Эйзенштейна. Оснований для всесоюзного остракизма и высшей меры — более чем достаточно. Первое исполнено публично; второе, как водится, втайне.
Только через полвека — когда гонители мэтра, сексоты и доносчики, следователи-дознаватели, конвойные, подписанты расстрельных списков и палачи — когда всё это бесовское племя сгниёт в земле, тогда только узнают, что последние недели жизни Мейерхольд посвятил опровержению своих признаний. Писал на имя главы правительства Молотова — сколько хватало выделяемой арестантам бумаги.
Меня здесь били — больного шестидесятишестилетнего старика. Клали на пол лицом вниз, резиновым жгутом били по пяткам и по спине; когда сидел на стуле, той же резиной били по ногам (сверху, с большой силой) и по местам от колен до верхних частей ног. И в следующие дни, когда эти места ног были залиты обильным внутренним кровоизлиянием, то по этим красно-сине-жёлтым кровоподтёкам снова били этим жгутом, и боль была такая, что казалось, на больные чувствительные места ног лили крутой кипяток (я кричал и плакал от боли). |