|
В монтажной Эйзен провёл неделю. Работал ночами, а днём спал на кушетке, что стояла в углу для любителей ударного труда. Ел ли что-то — не помнил. (Судя по тому, что Тис и Гриша обитали всё ещё в Ленинграде, кормить Эйзена было некому.) Зато пил вдоволь — воды в кране было достаточно. На седьмой день вышел на свет — не сам, а ведомый двумя санитарами в белом.
■ Лёля ворвалась в “Метрополь”, оттолкнув швейцара, что метнулся было открыть ей дверь. Скользя по мраморному полу, зацокала к стойке портье.
— Где режиссёр Эйзенштейн?
— Третий этаж, налево. Номер…
Окончания фразы не расслышала — уже мчалась к лестнице, затем по ней, ещё пролёт и ещё. Солнце лупило скозь цветные витражи — то ослепляя, то оставаясь за спиной. Каблуки били чечётку по ступеням, цепляясь за ветхий ковёр и выдёргивая нитки.
Отскочил с пути официант, что попался навстречу, — звякнула посуда, едва не упав с подноса.
Ойкнула горничная, прижимаясь к стене.
По ту сторону перил урчала и медленно ползла вверх махина лифта — Лёля обогнала её за пару секунд.
Ещё пролёт, и ещё — и вот уже в глубине коридора маячит высокая фигура Гриши. Лёля бросилась к нему, задыхаясь от бега и не умея выкрикнуть имя, но он обернулся сам и распахнул руки навстречу.
Упала ему на грудь, огромную, крепкую, пахнущую молодым здоровым телом, но спрятаться в объятиях не вышло: Гришины руки были мягки, словно из соломы, — не обняли, а безвольно легли ей на плечи. Он не мог утешить, а сам искал утешения.
— Что с ним? — спросила отдыхиваясь.
Глаза у Гриши — растерянные, как у ребёнка-малолетки. Полные слёз.
— Какая-то историческая слепота, — недоуменно трясёт головой.
— Истерическая, товарищ Александров, — поправляют рядом. — Психогенного свойства.
Лёля высвобождается (не без сожаления) из слабых Гришиных объятий и замечает второго человека — судя по всему, доктора. И ещё людей — Штрауха, нескольких девиц вспомогательного вида. Все толпятся у тяжёлой дубовой двери, на которой вместо номера золотом выведена единственная литера: “А”. Рядом в беспорядке сдвинуты столики и кресла, по ним раскидана верхняя одежда и саквояжи с красным крестом. На бронзовой нимфе у входа в номер красуется чей-то белый халат.
— Никакой патологии глаз не наблюдается, — продолжает доктор. — Все функции и рефлексы сохранены. Пациент утверждает, что ничего не видит, и у нас нет оснований ему не доверять. Но поверьте, физиологически его зрение в норме.
— Это излечимо?
— Истерика не требует лечения, а только душевного покоя и приятных эмоций. Абсолютная темнота и абсолютная безмятежность — вот и весь рецепт. В качестве плацебо я выписал бром.
— Когда он прозреет?
— Через день, — пожимает плечами медик. — Или через неделю. Или месяц, или несколько месяцев…
— Через месяц у нас премьера, — вставляет Александров.
— Тогда сбегайте в аптеку за углом и купите товарищу Эйзенштейну годовой запас радости. Давать трижды в день, доза не ограничена.
— Не надо в аптеку, — говорит Лёля. — Бегите лучше на Чистые пруды, Гриша, и найдите Серёжин альбом с вырезками. Переройте всю квартиру, без альбома не возвращайтесь. А я пойду к нему.
— Он запретил входить. — Доктор усаживается в одно из кресел и жестом приглашает Лёлю опуститься в соседнее. — Всех выгнал: меня, других профессоров, даже каких-то начальников из Кинокомитета.
Но Лёля не замечает приглашения: поняв, что от медика ничего не зависит, она перестала на него смотреть и, кажется, даже слышать.
— Обещал сигануть в окно, если кто-то посмеет. |