Я в этом участия не принимал, предоставив им сделать выбор за меня. Покончив с этим, Марк вкратце рассказал мне о своих делах, мимоходом упомянув с десяток имен, что не произвело на меня особого впечатления, хотя он, заметив это, и пошел мне навстречу, любезно подсказав фамилии всех этих упоминавшихся Бобов, Мери и Брэдов. Судя по всему, его бизнес процветал. Рынок произведений искусства снова сошел с ума: особняки площадью шестнадцать тысяч квадратных футов, обладать которыми людям определенного положения просто обязательно, имеют значительные пространства стен, которые нельзя оставить голыми, и, поскольку богатые теперь больше не платят налогов, деньги льются в Нью-Йорке как из пожарного брандспойта и значительная их часть попадает в ультравысокое искусство.
Затем мы поговорили о том художнике, которым Слотски занимался в настоящий момент, о молодом Моно; он спросил, что я о нем думаю. Я сказал, что лучшей характеристикой будет слово «обои», он рассмеялся. Марк воображает, что я выступаю против нерепрезентативного искусства из принципа, как Том Вулф,[46] — мне так и не удалось объяснить ему, что это не так, — и он довольно долго распространялся о динамичных ценностях и скрытой мудрости обоев этого парня. Затем он поинтересовался, как у меня дела, я рассказал ему про фиаско с «Вэнити фейр», умолчав про сцену у Лотты, — Марк всегда хотел, чтобы я сотрудничал с ним, а я упрямо отказываюсь, и не спрашивай почему.
Я признался, не стесняясь, что сижу по уши в дерьме, в яме тысяч на пятьдесят, на что Марк сказал, что он только что вернулся из Европы, где покупал картины, и стал рассказывать про гостиницы, про роскошную жизнь — совершенно бестолковый тип, это точно, но я уже давно его знаю. Я спросил, что он купил, и он ответил, что приобрел одну очень милую небольшую работу Сересо и пару картин учеников Караваджо, о которых я не слышал, а также несколько рисунков якобы Тьеполо, почти таких же хороших, как подлинники, — тут он рассмеялся, сказал, что это шутка, но в его деле нужно быть акулой, все пытаются всучить пропавшую работу Рубенса, и я сказал, что у него очень опасная жизнь.
Потом Слотски спросил, могу ли я писать фрески, и я ответил, что уже давно этим не занимался, с тех самых пор, как подростком работал вместе с отцом в семинарии Святого Антония на Лонг-Айленде, а почему он об этом спрашивает? Тогда Марк сказал, что у него есть для меня одно заманчивое предложение, если только я смогу вырваться в Европу. Один итальянский набоб, с которым он познакомился в Венеции, купил дворец с потолками росписи Тьеполо в плохом состоянии, точнее, попросту разрушенными, и Марк может меня ему порекомендовать. И я сказал, что меня это не интересует, а он ответил, что я не спросил сколько.
Я спросил, и он сказал: сто пятьдесят «кусков». При этом у него в глазах появилось выражение «вот я и поймал тебя на крючок», от которого меня едва не вывернуло, и я сказал, что, возможно, это предложение меня и заинтересует, но только придется подождать по крайней мере до Рождества, потому что я связан участием в исследованиях одного препарата, которые проводит Шелли Зубкофф. Услышав фамилию, Слотски рассмеялся и сказал, как тесен этот мир, а затем расспросил про эти исследования, и я рассказал ему о том, что произошло, когда я был под воздействием препарата. Тут Марк выжал из меня досуха все, что мне было об этом известно, и это показалось мне странным, потому что он в основном говорит о себе и о своих экспериментах. Он сказал, что это, наверное, страшная шутка, и я с ним согласился, но все равно хочу продолжать, поскольку это оказывает такое влияние на мою работу.
Потом мы съели крошечные порции претенциозной пищи, из той серии, что Лотта называет изысканным кошачьим кормом, и выпили много дорогого шамбертена, а Марк тем временем сообщал мне последние сплетни из мира искусства: кто наверху, кто поднимается, кто опускается, кто упал. |