Но хоть попробовать, ведь с папой так весело!
Ну и, разумеется, ничего не получилось.
— Хватит ныть! Быстро в дом. А то не расскажу вам сказку на сон грядущий!
Это была самая действенная угроза. Больше всего на свете братья любили эти четверть часа перед сном, когда папа садился между их кроватями, брал каждого за руку своими корявыми ладонями и начинал: «Жил-был человек-крокодил…»
А дальше были то Замбези, то Рейн, то Волга, то Ориноко, то совсем уж какая-нибудь Хуанхэ… и везде то добрые, но глупые, то умные, но очень жадные и злые местные дикари старались поймать человека-крокодила в сеть и продать в цирк, чтобы там его держали в клетке и показывали за деньги; но человек-крокодил был умнее всех, он неизменно убегал от ловцов и показывал себя в цирке сам — а потому и все вырученные за это деньги брал себе сам, и жил поэтому не в клетке, а в уютном домике во Флориде…
Маленький Барт, правда, рискнул еще поканючить:
— Пап, ну пожалуйста, нам-ведь завтра не надо в школу!
— Цыц! — грозно сказал мистер Глэй-сбрук, чуть подгребая свободной рукой, чтобы не потерять равновесия. — Если через полчаса вы не будете в постелях, мама меня просто убьет.
Братья только засмеялись. Это действительно было смешно. Не говоря уж о том, что мама обожает папу и никогда пальцем его не тронет, разве только чтобы приласкать, когда думает, что дети не видят; но даже и вообще — разве хоть кто-то может убить папу? Да у него такие мышцы! Вон как под чешуйками перекатываются на груди и на руках! Конечно, ребята уже не были настолько несмышленышами, чтобы полагать, будто папа — самый сильный человек в мире, даже Барт утратил эту уверенность не менее года назад; но им обоим до сих пор жутко нравилось с уважительным и чуть боязливым трепетом тискать папины бицепсы.
— А ты? — спросил, сдаваясь, Мэл.
— Я еще поплещусь минут десять и приду к ужину. Очень пропрел в машине, пока ехал. Семь часов за рулем, по самому солнцепеку… Ну, марш, козлята, марш.
В сущности, ему жаль было расставаться с мальчиками даже на эти десять минут; он с удовольствием порезвился бы с ними вместе. Он любил их. Хоть они совсем не походили на него, были обычными гладкими загорелыми голышиками — они были его детьми, и он, как и любой нормальный человек, не мог их не любить.
Братья по узкой трубчатой лесенке один за другим выбрались из бассейна и, шлепая мокрыми босыми подошвами, потянулись мимо ярко раскрашенного фургона, на боковой стенке которого красовалось аляповатое изображение рвущего цепи аллигатора с человеческим лицом.
Случись тут кто-нибудь из русских эмигрантов волны семидесятых — вряд ли удержался бы он от смеха с легкой примесью ностальгической грустинки. Именно так в Союзе на бесчисленных плакатах рисовали то рвущих цепи капитала пролетариев, то рвущих цепи колониализма негров…
Но во Флориде русских до сих пор меньше, чем даже, например, тихо исчезающих семинолов. Да и броские надписи, окружавшие свободолюбивое пресмыкающееся, не оставляли места для политических ассоциаций. «Оц — человек? Он — животное? Он — чудовище?»
Вряд ли советские коммунисты написали бы так — хоть бы и о черномазых афро…
Сразу за фургоном, вросшим в плитку покрытия просевшими протекторами, начиналась дорожка, ведущая к дому, который ярко светился окнами, словно украшенная к празднику яхта в ночном море.
— Кто первый! — крикнул Барт и первым опрометью кинулся по финишной прямой. Но добрый старший брат, помня, что победил в воде — ну, пусть почти победил, обязательно бы победил, если бы папа не прервал бой — сделал вид, что замешкался на старте; и перешел на бег, лишь когда младшему осталось два-три ярда до двери. |