Простучите полы, здесь могут быть тайные погреба и люки.
— Молдер… Молдер! Что с тобой? Молдер не слышал. Даже голос Скалли не заставил его очнуться.
Потому что он когда-то уже видел эту дверь. Он знал, куда она ведет. Он открывал эту дверь не раз, и не раз закрывал.
Это было сродни безумию. Оно накатило внезапно, как землетрясение. Как группа захвата.
— Молдер, стой. Куда ты?
Он, словно лунатик, двинулся к стеклянной двери, забранной простой, но явно не новой, быть может, еще прошлого века узорной решеткой. Здесь все было таким древним, таким ветхим…
Дверь выходила на зады Дворца, прямо в поле. Американское поле, поросшее высокой, жухлой травой, окантованное вдали купами еще хранящих остатки листвы деревьев… А за деревьями, далеко на востоке, в стороне Чаттануги, в сером утреннем свете угадывались отроги Аппалачских гор.
Только легшая ему на плечо рука Скалли заставила его очнуться.
— Что?
— Куда ты?
Не отвечая, он снова шагнул вперед. В поле.
Тяжелые осенние облака, словно вторые, главные горы, куда более высокие, нежели земные Аппалачи, громоздились над улетающим в бесконечность горизонтом. Горестная, всполошенная суета и всхлипы захваченного государственной стихией Дворца сразу остались позади, далеко. Сухие метелки желтой травы хлестнули Молдера по коленям.
— Молдер, наблюдатели доложили, что здесь, кроме внутреннего двора и пристроек, нет больше никаких убежищ!
Еще шаг, и трава сухо потрескивает, расступаясь. Шумит, словно бы шипит ветер, путаясь в высокой траве. Шипит.
Как и тогда…
Когда?
Да что со мной такое, подумал Молдер, с трудом отводя взгляд от деревьев.
Как они выросли…
— Ты кого-то заметил? — уже с легкой тревогой спросила Скалли, догоняя его.
Молдер сделал еще шаг. И еще. Он не смог бы объяснить, куда и почему идет. Что-то вело его, некое знание, необъяснимое, как инстинкт…
Но что такое инстинкт, как не лежащая вне сознания память миллионов сменивших друг друга поколений?
Никто не знает.
Он едва не оступился, споткнувшись о невидимую в траве кочку.
Потом стали слышны голоса.
В поле не видно было ни души, и ветер шипел и скулил в беспросветном одиночестве — но, словно бы из-под земли, глухо и немного вразнобой доносилось невесть откуда:
— Всякою молитвою и прошением молитесь во всякое время духом, и старайтесь о сем самом со всяким постоянством и молением о всех святых и о мне, дабы мне было слово — устами моими открыто с дерзновением возвещать тайну благовествования, для которого я исполняю посольство в узах, дабы я смело проповедовал, как мне должно…
Послание к Эфесянам, мгновенно напрягшись, поняла Скалли. Эфесянам… Верной Эфесянин.
— Я тот, кто жил и был мертв потом. Но узрите меня теперь, ибо я жив во веки веков…
Ее рука дернулась к кобуре.
Мужской и несколько женских голосов действительно доносились из-под земли.
Двигаясь мягко и совершенно беззвучно, явно сбросив свое странное оцепенение, Молдер нагнулся и левой рукой повел по траве. Среди тесно сбитых стеблей, переплетенных осенними ветрами, открылась часть дощатой крышки старого схрона.
Пистолет будто сам прыгнул Молдеру в правую руку. Он коротко обернулся на Скалли — та четко, собранно замерла чуть поодаль, держа свой; пистолет обеими руками и целясь чуть ниже крышки, точно отдавая себе отчет, что если придется стрелять — то туда, вниз, уже после того, как Молдер эту крышку откинет.
Молдер откинул крышку.
Безрадостный свет хмурого утра выхватил из кромешной тьмы схрона лицо мужчины, спокойно смотревшего вверх так, будто он был давно готов к этому внезапному появлению, и несколько женских — поближе к мужчине, подальше… У всех в руках были пластмассовые стаканчики с какой-то розовой жидкостью. |