Ольга Птицева. Фаза мертвого сна
Три В. Вино. Вернувшиеся. Вещность.
1
Тетка была абсолютно сумасшедшая. Не старая еще, но окончательно и бесповоротно поехавшая крышей. Я это понял, не увидев ее даже, просто шаги за дверью были медленными, тяжелыми, из квартиры сочился кисловатый дух комнат, которые тысячу лет не проветривали, а сама дверь была казенно-рыжей, с облупившейся у ручки краской. В таких квартирах живут только сумасшедшие старые девы, заводят себе котов, собирают стопки прошлогодних газет и ругаются на выключенный телевизор.
Пока тетка медленно шла на мой стук, все, чего мне хотелось, так это сорваться с места, перемахнуть через хлипкие перила и кубарем скатиться по лестнице, чтобы духа моего не было у двери этой чертовой, за которой медленно, но неотвратимо, приближалась ко мне двоюродная тетка Елена Викторовна.
О ее существовании я узнал в апреле, когда мать, измученная выпускными экзаменами и собственными страхами, усадила меня за стол, кашлянула, собираясь с мыслями, и осторожно проговорила:
— Гош, может, в Москву поступать будем, а?
Вспылить можно было и от имени этого дурацкого — откуда Гоша этот вылезает постоянно, я тебе что, попугай? Гриша, Гриша меня зовут, ма, сама же назвала! — и от обобщения, будто поступать мы будем вместе, и учиться вместе, и жить всегда вот так, как живем здесь, через перегородку из шифоньерки. Но я смолчал.
Решение уехать, обязательно уехать из тьму-таракани, ставшей мне и колыбелью, и обителью и камерой смертника с самого рождения, я принял сразу же, как осознал, что житья мне здесь не будет. Коробки пятиэтажек, разбитые тротуары, подростня, что околачивалась по подъездам, оставляя после себя использованные иголки и обрывки жгутов — я не вписывался в их мир, и самое страшное, что они это понимали даже четче, чем я сам. Понимали и всячески старались смахнуть меня с полотна этих улиц, как бельевого клеща с простыни.
Я старался соответствовать, но они не верили, видели чужака, как бы ни прикидывался я своим. Казалось бы, чем отличалась моя малолетняя голая задница, нависающая над типовым горшком? Но ее вычисляли, ее пинали, над ней смеялись звонче, чем над другими. Казалось бы, все первоклассники похожи друг на друга — большие уши, длинные руки, тощие ноги, но именно меня толкали и щипали, дергали и обливали водой из мелового ведра.
Я приходил домой, захлебываясь рассказывал о своих злоключениях, а мама только вздыхала и морщилась, мол, все дураки они, Гоша, один ты — лучший мальчик на свете. Только я ей не верил, во всем верил, а в этом — нет. Что могла знать она о мальчиках, вырастившая меня одна, так и не нашедшая мне ни отца, ни отчима, ни мало-мальски приличного мужика, на которого я бы захотел походить?
Так и вышло, я много злился и много бегал, я читал горы бесполезных книг, но скрыться в них от узкой тропинки, что начиналась за дверью нашего подъезда и вела через серый, пьющий, умирающий город, не получалось. Прятаться было бессмысленно, спасти меня мог лишь побег. Так далеко, чтобы ни один из подъездных пацанчиков даже представить не смог, где меня искать. Все эти своры, похожие друг на друга, как две капли грязной воды. Их смазанные, припорошенные пылью, лица. Их заученные реплики, взятые из тупых сериалов про таких же пацанчиков, как они.
— Охуел, да? В край охуел? Слышь, Савельев, охуел что ли? — твердили они, а мне казалось, что все это сцена компьютерной игры.
Скроенные из простейшего кода фигурки работают по заевшему скрипту, повторяя и повторяя дебильные реплики, чтобы герой успел проникнуться повсеместной безнадегой локации. Я проникнулся. И я хотел сбежать.
Но между мной и бескрайней, прекрасной, сумасшедшей, загазованной Москвой стояла мама.
Стоило подумать о переезде, как она, словно прочитав мои мысли, разбивала тарелку, бросалась собирать осколки и ранилась так сильно, что накладывали швы. |