Куда тебе еще теплее?
— Собираюсь я, Лев Кириллович, собираюсь. Через недельку, може, и тронусь.
Но прошла одна неделя, другая, третья… и наконец 22 июня двинулся в путь-дорогу Шереметев в сопровождении сонмища слуг и лакеев. Но и в дороге не спешил Борис Петрович. Заехал сперва в свою коломенскую вотчину, куда созвал всю родню ближнюю и дальнюю, с которой пил-гулял три дня, выслушивая хвалы в свой адрес:
— Молодец, Борис Петрович, сам прославился и нас прославил перед государем. Твое здоровье!
Гулял бы еще, но дворецкий Алешка Курбатов напомнил своему господину:
— Нас Европа ждет, Борис Петрович.
— Ишь ты, какой дорогой гость для Европы сыскался! — усмехнулся боярин. — Успеем еще.
Однако на следующий день велел трогаться.
В пути, радуясь дороге, Алешка хвастался Савелову — адъютанту Шереметева:
— Видал? Послушался меня, не гляди что боярин.
— А Европа что? На юг, что ли? — спрашивал Савелов. — Она, брат, на западе.
— Ну и что? Стало быть, с заворотом едем.
— На Орел, брат, правимся.
— Почему?
— На кромскую вотчину.
— Неужто заедем?
— А ты как думал!
— Ну, в Кромах ему чего задерживаться, родни никакой.
— Тут ему больше чем родня…
Слушая болтовню своих слуг, доносившуюся до его ушей хотя и в обрывках, но понятную, посмеивался в душе Борис Петрович: «Ишь ты, начальник еще мне сыскался! Ну, ужотко погодь!»
Приехав в свою кромскую вотчину, едва перекусив, боярин сказал управляющему Ильину:
— Ну, Устин, кажи, чего тут нахозяйничали.
Тот знал, чем порадовать хозяина.
— Яблонька ноне опять жеребая.
— Да?! — с удовлетворением молвил Борис Петрович. — Кем покрывали?
— Опять Арапкой, Борис Петрович.
— Это хорошо. Молодцы. Идем посмотрим.
Они отправились на конюшню. Шереметев шагал широко, но с достоинством, неспешно. Устин семенил рядом, ловя взгляды боярина, каждое слово его.
Старик конюх, увидев хозяина, откинул лопату, сорвал с головы шапку, поклонился низко:
— Здравия тебе, дорогой Борис Петрович.
— Здравствуй, Епифан. Где Яблонька? Кажи.
— Яблонька-то? Она вон — в своем деннике, токо что овса ей всыпал.
Кобыла, получившая свое прозвище за «яблоки», рассыпанные по ее серой шерсти, стояла в загородке, уплетая овес. Шереметев вошел к ней в денник, ласково потрепал по загривку. Она покосилась на него огромным глазом.
— Ух ты, умница моя! — молвил почти нежно боярин и, повернувшись к Епифану, спросил: — Когда ожидаете?
— Да недели через две должна ожеребиться.
— Ежели будет жеребчик, назовите Таганом.
— Хорошо, Борис Петрович, — согласился Епифан. — А ну дочку принесет, тоды как?
— Пусть будет Таганка.
Все это вспоминается Борису Петровичу в тесной темнице, греет душу. Особенно воспоминания о лошадях, уж больно любит он их. Оно и понятно: для него, воина, конь на рати — первый помощник. Сейчас, мысленно посчитав дни, думает: «Наверное, ожеребилась Яблонька, третья неделя пошла с того. Таган, поди, взбрыкивает около матери, тычется в пах ей, за соском тянется».
Шереметев прикрывает глаза, хотя в камере и так темно, представляет себе милую картину — жеребеночка, сосущего кобылицу.
«И ведь никто не спросил, почему Таганом назвал. Впрочем, если б спросили, все равно бы не сказал. |