Между тем, Мосцепанов с училища перескочил на воспитательный дом для незаконнорожденных младенцев, где они будто бы сотнями мрут от голода и дурного присмотра. Начал сыпать цифрами, что-то на что-то перемножал, плюсовал, минусовал, в результате вышло, что к настоящему моменту воспитанников должно быть столько-то, а если стольких налицо нету, значит, разница – мертвые.
Во время этой речи в кабинет вошел знакомый мне по прежним приездам приказчик Рябов и встал около двери. Ждал, очевидно, когда Сигов прикажет ему выставить скандалиста в коридор.
При его появлении Мосцепанов шумно втянул ноздрями воздух, сморщился и, зажав нос двумя пальцами, гнусаво сказал: “Фу-у! Велите ему выйти вон. У него от сапог воняет”.
“Чем воняет?” – оскорбился Рябов.
“Тем, – объяснил ему Мосцепанов, – что ты из себя изливаешь через то, что тебе собаки ополовинили. У тебя дальше сапог не льется”.
Я окончательно перестал что-либо понимать.
Рябов рванулся к обидчику, но Сигов, показывая мне свое долготерпение, выслал его из кабинета. Мосцепанов победно поглядел ему вслед, после чего вернулся к подкидышам, сравнив их с греческими младенцами на Хиосе, которых вырезали янычары Кара-Али, а Сигова – с самим этим злодейским пашой, и до того договорился, что велел ему брать пример не с кого-нибудь, а с Наполеона Бонапарта: тот якобы при московском пожаре приставил к Воспитательному дому солдатский караул, дабы уберечь его от огня и разграбления.
“О-о! Так вот кто служит вам образцом человеколюбия!” – не спустил ему Сигов.
“Ты меня Бонапартом не попрекай! – вскипел Мосцепанов. – Я с ним на поле чести встречался, у меня от него метина есть!”
Он выставил вперед беспалую ногу и заявил нам, что так же поступит у престола Всевышнего на Страшном суде, а его прошения ангелы вложат ему в руку в качестве оправдательных документов.
Сигов украдкой подмигнул мне, призывая расценить всё происходящее как балаган. Я не мог с ним не согласиться. У меня тоже создалось впечатление, что Мосцепанов валяет дурака с целью создать ложное представление о себе, но его последняя фраза прозвучала в ином регистре. Она заставила меня отнестись к нему как к человеку, действительно знающему что-то важное и, что опаснее всего, готовому на многое.
“Не хочет змей оставить пищу, от которой тучнеет”, – произнес он с тяжким вздохом, отчего в груди у него засвистело и захрюкало. Наверное, табак плохой курит.
Вторичное упоминание неизвестного змея навело меня на мысль, что и в первом случае под ним разумелся какой-то вредный, если он с черной кровью, человек, заслуживающий, по мнению Мосцепанова, смерти. Кажется, он считает его другом турок и врагом греков.
Я решил действовать более тонко. Чихачев просил меня изъяснить мое дело каким-нибудь намеком, и я ему такого понаписал, что у него глаза на лоб вылезли. Он, конечно, донесет об этом Криднеру, через Криднера дойдет до Аракчеева, а тот затребует меня для объяснений в Петербург, как всякий разумный человек поступил бы на его месте.
В моем положении лишь дальнейшая дерзость может меня спасти. Сигова с Платоновым я хорошо знаю – волки, не люди. Если пошел против них, надо идти без страха. Стоит не то что смириться, а полшага назад ступить – и мне конец. Почувствуют слабину, их тогда ничем не остановишь. Железа тут много, есть чем в темном углу по голове стукнуть.
Я еще молод, сколько можно в этой глуши куковать – считать чужие годы, когда свои проходят? Тайна моя – во мне самом, никто ею не овладеет, пока сам из своих уст ее не выпущу. Всё, что мог, я здесь совершил, больше мне в Нижнетагильских заводах делать нечего. Бог даст, летучий змей перенесет меня в Петербург, а Наталью с Феденькой я после к себе выпишу. |