|
— Мне с физруком потолковать надо… Пересядь и пузырь свой прихвати… Да и можешь еще у хозяюшки закуси какой-нибудь попросить, я все оплачу.
— А вот приближается мой… самый строгий критик, — перебив его, возвестил Третьяковский. — Виноват — товарищ Стропилин, Иннокентий Васильевич!
К нашему столику приближался Кеша в блестящем от дождевой воды плаще.
— Добрый вечер! — сказал он улыбаясь и стряхивая капли с фетровой шляпы. — Прошу прощения, я немного вымок и мне надо срочно согреться чем-нибудь крепким. Во избежание простуды.
— Вечно от тебя болотом воняет, — тихо, но отчетливо произнес Граф. — Совсем как у нас в Крапивином Долу…
Стропилин сделал вид, что на слова пьяницы-литератора ему плевать, и он прежним веселым голосом поинтересовался:
— А что вы пьете?
— Кто — мы? — теряя терпение, произнес Митрофаныч. — Писака как всегда глушит коньяк, а мы с Даниловым пока еще ни капли не приняли. И не собираемся, потому что у нас важный разговор и нам посторонних не треба!
Лжеклассик снова мне подмигнул и пробормотал:
— Сущий срам… Чума на оба ваших дома…
— Слушай, Кеша, добром прошу, — почти простонал Коленкин, — забирай этого бумагомараку и лечитесь от простуды за другим столом. Все оплачу!
Предложение было щедрым, но Стропилин посмотрел на меня, словно ожидая моего решения. Третьяковский — тоже, но сейчас я смотрел только на дурака и неудачника, школьного приятеля Санька Данилова, и не узнавал его. Куда только подевалось вечное идиотское выражение напыщенного болвана, которое не сходило с его лица. Для прихлебателя и кретина, который постоянно вляпывается в авантюры с неизменно позорным исходом уж больно спокойное у него сейчас лицо. Словно он не из убогой какой-нибудь комнатенки выполз, а прямиком с военного аэродрома.
Черт знает, почему мне втемяшился в голову этот аэродром, но я словно наяву представил ночь, поле аэродрома, очертания огромного четырехмоторного самолета. Под фюзеляжем его возятся солдаты, поднимают что-то тяжелое. У короткого откидного трапа группа офицеров в длиннополых плащах и фуражках с высокой тульей. Они слушают летчика в кожаном шлеме и зашнурованном комбинезоне. Смеются. И вот подъезжает автомобиль. Из него выходит человек в штатском — в таком вот плаще, а еще в шляпе. И военные, включая летчика, вытягиваются во фрунт и козыряют ему. А лицо у штатского… Кешино.
— Отдайте мою русалочку… — вдруг жалобно пролепетал Третьяковский и уткнулся физиономией в столешницу.
Эта нелепая фраза вдруг вырвала меня из оцепенения.
— Пойдем, Митрофаныч за другой столик, — сказал я.
Однако тот лишь упрямо покачал головой. А Стропилин тем временем уже уселся за стол, выдергивал из кольцевого зажима одну за другой бумажные салфетки, вытирал ими свое изменившееся лицо, комкал использованные и бросал прямо на пол. Я обратил внимание, что костяшки пальцев правой его руки сбиты. Кеша дрался⁈
— С кем это ты махался? — спросил я.
— С малолетками… — как будто бы во сне пробурчал Граф.
— Да пока ни с кем, — пристально на него посмотрев, откликнулся Кеша: — но ничего не обещаю…
Он вдруг схватил пустую рюмку лжеписателя, вытер ее салфеткой, налил коньяку, медленно выцедил и поднялся.
— Пойду-ка я в сортир, умоюсь, — сказал он. — За городом я был, а там — грязь…
И отвалил.
— Нет, ты понял? — недоуменно глядя ему вслед, пробурчал «автомобильный бог». — Наглый стал, а давно ли на халяву выпить норовил… И этот еще привязался…
Он ткнул пальцем в захрапевшего Третьяковского. |