|
Я задумывал нечто вроде «Войны и мира», обзор последних сорока лет, но мне никак не продвинуться дальше две тысячи восьмого года. Я просто не понимаю этого первого финансового кризиса.
Эмилио улыбнулся, выдохнул дымок сигареты и сделал наступательный ход конем.
— Может, тебе взять за образец Пруста, а не Толстого?
Леонард заблокировал линию атаки слона, передвинув пешку на одну клетку вперед. Пешку защищал его конь.
После первых общепринятых ходов Эмилио обычно переходил в открытую атаку слонами и ладьями, почти не щадя других своих фигур. Леонард предпочитал действовать конями, организуя глухую защиту.
— Нет, Эмилио, даже если бы я заглянул в прошлое с помощью волшебных очков и увидел бы, что события моей жизни переплетались с событиями прошедшего десятилетия, это ничего не объяснило бы. Меня не было на этой планете. Я жил в университетских кампусах.
И все же Леонард отметил тот поворотный момент, после которого страна и мир полетели в тартарары… или, по крайней мере, свой вклад в этот поворот. В 1990-х он преподавал на факультете классической и английской филологии Колорадского университета в Боулдере. Тогда университет не сумел противостоять шантажу некоего преподавателя и назначил липового ученого, липового индейца, липового профессора, но совершенно неподдельного пакостника Уорда Черчилля главой новообразованного факультета этнографических исследований. Это было уступкой абсолютной политкорректности, к тому времени уже неотделимой от самого понятия «университет», и сверх того — уступкой абсолютной посредственности. Когда профессор Джордж Леонард Фокс вернулся с конференции в Йеле после одиннадцатого сентября и обнаружил, что этот самый Уорд Черчилль в своем эссе назвал погибших во Всемирном торговом центре и Пентагоне «маленькими Эйхманами», это его ничуть не удивило. Его студенты — несколько человек, специализировавшихся на английской литературе, и два-три «классика» — ходили по университетским коридорам с каким-то извиняющимся видом. А этнографы — татуированные, донельзя пирсингованные, обычно с поднятыми от злости кулаками — расхаживали, как настоящие гестаповцы.
— Нет, — снова сказал Леонард. — У меня не было даже подобия жизни, как у Пруста, чтобы писать о нем. Я хотел создать документальное произведение о той эпохе, в которую мы жили, — такую же широкую и блестящую картину, как у Толстого. Просто я ничего не знаю, ничего не понимаю — ни в войне, ни в мире, ни в финансах, ни в экономике, ни в политике. Ничего.
Эмилио усмехнулся, закашлялся и переставил ладью на пять клеток вперед, чтобы поддержать своих слонов и взять противника в клещи.
— Толстой однажды сказал, что вовсе не собирался делать из «Войны и мира» роман.
— Ну что ж, — сказал Леонард, вводя в игру своего второго коня, — значит, я сравнялся с Толстым. Бестолковщина, что вышла из-под моего пера, — тоже не роман.
Слон Эмилио, защищенный ладьей, взял одну из пешек Леонарда.
— Шах, — сказал Эмилио.
Леонард спокойно сделал ход конем, который ждал в засаде, защищая тем самым своего короля и угрожая слону Эмилио. Это был… Леонард зарделся при одной мысли о подобном термине… мексиканский наскок.
— Ты мог бы бросить свой роман и просто написать нечто вроде толстовского эпилога к «Войне и миру», — посоветовал Эмилио. — Высказаться на вечные темы: о том, что силы истории не подчиняются человеческому разуму, что никто из нас не свободен, но наше сознание создает иллюзию свободы и свободной воли, что в таком случае должны вскрыться истинные законы истории, что даже отдельная личность зависит от времени, пространства, эмоций и случая. |