Изменить размер шрифта - +

– Да я ж…

– Не очкуй, пацан! А теперь потяни «косячок», слови кайфец! – Вор затянулся папиросой, выпустив под потолок клуб сизой пелены, которому позавидовала бы дымовая граната, и ткнул влажный мундштук в губы подростка.

На Кирьяна внезапно опустилось радужное облако забвения и опустошенности. Он уплывал куда то далеко, словно подхваченный мощным течением, и лишь спасительный образ Даши мелькнул в сознании далеким размытым пятном, но тут под темя ударил отрезвляющий страх, освободивший истаивающую волю, и бессвязные мысли выстроились в непримиримое решение немедленного ухода из этого гибельного вертепа.

Но что такое? Над ним косо нависал потолок, сужались и раздвигались стены, людская толкотня превращалась в перетекающую бесформенную кашу, а лица компаньонов виделись отчетливо и пугающе улыбающимися свиными рылами, довольно похрюкивающими… И окружающий мир то неуклонно темнел, то озарялся какими то бессмысленными вспышками, высветлявшими суету то ли уродливых теней, то ли съеженных людских силуэтов… Единственным выделявшимся в этой фантасмагории персонажем был тянущийся через стол к бутылке военный моряк с дурацким кортиком на желтых подтяжках, бьющим его по откляченной заднице. Моряк то откуда здесь взялся?

И вдруг в мешанине бредового угара высоко, отчетливо и с каким то визгливым ужасом прозвучал голос завлекшего его в этот ад урки:

– Что же мне теперь с ним делать, а?! Чтобы с «ерша» так повело, это ж надо! Что же делать?! Меня ж порвут за этот детсад!

Очнулся Кирьян на своей койке в общежитии. И первое, что увидел перед собой – бледное, озабоченное лицо Федора. А потом пришла невыносимая боль, ударив в голову расплавленным чугуном, ломота в теле и неудержимый приступ рвоты. Единственным чувством, пробудившимся в нем, было чувство вялого удивления, когда перед ним возник тазик, поднесенный заботливо, вовремя и умело, и он, выворотив из себя какую то тухлую кислую гадость, откинулся на подушку, покрываясь крупным холодным потом и впадая в забвение – страшное, как предчувствие смерти, но необходимое и освобождающее от страдания.

Следующим утром – исхудалый и бледный, он едва поднялся с постели. Увидел Федора, понурившись сидевшего поодаль на табурете, и прошептал:

– Спасибо тебе…

– Эх ты…

– А знаешь, – сказал Кирьян, не вдумываясь в то, что говорит, но убежденный в правоте и серьезности всего им произносимого, – нет худа без добра, права народная присказка… Я, Федя, тебе обещаю: больше к спиртному не прикоснусь. И к табаку этому поганому… В общаге то меня кто видел, красавца такого?

Тот качнул головой:

– Не, те дядьки тебя сюда ловко приволокли… Только зря ты с такой нелюдью водишься…

Что ответить, Кирьян не нашелся, лишь вздохнул тяжко.

А через три дня в общежитии, к всеобщему изумлению, появился Арсений. Помятый, исхудалый, дерганый, с нервным блеском во впавших глазах, но, как всегда, напористый и неунывающий.

После разговора с директором поднялся в комнату, сердечно улыбаясь Кирьяну и Федору, поведал хвастливо:

– Хрен они меня раскололи, сволочи въедливые, кровососы настырные! Не дался, несмотря на весь их садизм! – Он бесстыдно стянул с себя штаны с трусами и вывернулся всем корпусом, задрав рубаху и демонстрируя синие звезды от милицейских пряжек на ягодицах и отощавших ляжках. – Во, чего творили, фашисты! И противогазом мучили, чуть копыта не откинул… А тебе, – обернулся он к Кирьяну, – благодарность моя бесконечная, друг ты настоящий, не фуфель из очка жидкого… На та аких людей меня вывел, на та аких! Теперь мне ничего не страшно в житухе этой!

Кирьян сподобился лишь на снисходительный вздох. Запредельная глупость Арсения, першая из него, как перезрелое тесто, была столь убежденной и выспренной, что укоротить ее могли не благие слова, а только жизнь.

Быстрый переход