Не обретя желанной твердости, Анфертьев вернулся уставший и растерянный, хотя поездки эти он совершил однажды утром, не поднимаясь с кровати, – только и того, что рано проснулся и не мог заснуть.
И день настал.
Настал, ребята. Пора.
Убрав руку с живота жены своей Натальи Михайловны, Анфертьев прислушался. Но ничего, кроме шума дождя за окном, не услышал. Дождь стучал по оставшимся листьям, сбивая их на землю, по крышам легковушек, мокнущих у подъезда, по зонтикам прохожих, которые торопились занять свои места за канцелярскими столами, прилавками, станками. Часто и звонко стучали капли дождя по молочным пакетам в соседнем мусорном ящике, бесшумно сочились по забытому белью на веревке, слезами стекали по лицу бронзового классика. И постепенно Анфертьев ощущал, как в этот мирный перестук капель тревожными ударами тамтама входит биение собственного сердца. Вадим Кузьмич начал волноваться, еще не поднявшись с постели.
Он долго ходил босой в полосатой бело-голубой пижаме, мыл тарелки, чистил картошку, срезая в ведро подгнившие бока. Где-то за его спиной набирала дневные обороты Наталья Михайловна – шуршала платьем, грохотала сковородкой о газовую плиту, что-то выкрикивала хриплым со сна голосом. Нечаянно подняв глаза от ведра с картофельной шелухой, Анфертьев увидел, что перед ним стоит Танька.
– Слушаю вас, – сказал Анфертьев.
– Скажи, папа, когда ты будешь снова маленьким, как тебя будут звать?
– Ты думаешь, что я снова когда-нибудь сделаюсь маленьким?
– Конечно. Ведь я уже была большая.
– Да? Это интересно… И кем же ты была? Какая жизнь была у тебя?
– Неважная, – серьезно ответила Танька. – Мой муж был пьяницей, я его два года била, а потом прогнала.
– Даже так, – погрустнел Анфертьев. – А что произошло потом? Ты жила одна?
– Нет, у меня к тому времени уже родился ребенок, но он часто болел.
– Понимаю, – сказал Анфертьев, бросая картофелину в кастрюлю с водой. – А замуж ты больше не вышла?
– Кому я нужна с больным ребенком от пьяницы, – вздохнула Танька и отошла.
– Чем же кончилась твоя прежняя жизнь? – спросил Вадим Кузьмич уже вслед.
– Наверно, я умерла.
– А ребенок?! – чуть не закричал Анфертьев. – Где он сейчас?
– Не знаю… – Танька пожала плечами. – Он уже старый.
– Тебе его не жалко?
– Нет, ведь это была моя прошлая жизнь. Если мы встретимся, я его даже не узнаю и он меня не узнает. – Танька помолчала, потом, обернувшись, пристально посмотрела на Анфертьева: – Мне кажется, что мой ребенок – это ты.
– Ну, ты даешь! – единственно что нашелся сказать Вадим Кузьмич.
Наталья Михайловна жарила картошку, и было у нее такое выражение, будто картошка виновата во всех ее прошумевших бедах и в бедах, которые к ней только приближались, а Вадим Кузьмич был соучастником картошки, он вроде с ней в преступном сговоре, и самое сильное их желание – насолить Наталье Михайловне, испортить ей жизнь, ту самую жизнь, от которой уже почти ничего не осталось, разве что десяток лет, наполненных жареной картошкой и такими вот судорожными, торопливыми, унизительными утрами, когда она вынуждена метаться от зеркала к сковородке, от вешалки к спальне и бояться, бояться опоздать на автобус, в метро, опоздать проскочить в стеклянные двери своей конторы, и ее вызовут, спросят, почему она опоздала к заждавшимся пылинкам, затосковавшим без нее пылинкам, взбудораженным ее отсутствием пылинкам, и не желает ли она написать объяснение, и может ли поклясться, что подобное никогда не повторится. |