Изменить размер шрифта - +
И никто на белом свете не посочувствует ей, не спросит, что же она сделала полезного за весь рабочий день, а если не сделала ничего, то это никому не интересно, потому что главное в ее работе – прийти вовремя и уйти ни на минуту раньше положенного.

Вадим Кузьмич и Танька шарахались от проносящейся шутихой Натальи Михайловны, прижимались к стенам, втягивая животы, но та все равно задевала их, касаясь лиц рукавом платья, обдавая горячим дыханием, пронзая насквозь, пригвождая к замусоленным обоям напряженным взглядом опаздывающей женщины. И наконец, прошуршав плащом, сверкнув зонтом, простучав каблуками, словно бы в последней попытке спастись, выжить, она рванулась к выходу, успев на прощание вскрикнуть: «Пока!»

И все.

Подойдя к окну и прижавшись лбом к холодному стеклу, Вадим Кузьмич увидел внизу жену. И что-то в нем дрогнуло. Наталья Михайловна Анфертьева, в девичестве Воскресухина, потеряв всякое достоинство, совершенно неприлично, на виду прохожих, подламывая каблуки, бежала по мокрому асфальту, прыгала через лужи, уворачивалась от летящей из-под колес грязи и бежала, бежала, чтобы успеть к приближающемуся автобусу. Стояли еще ранние осенние сумерки, и увидела она не автобус, а лишь его огни, смазанно двоившиеся в залитом дождем асфальте. Вадим Кузьмич испытывал еще большее потрясение оттого, что понимал – его жена в этот миг была счастлива, она успевала на автобус, значит, она успеет к своим пылинкам. И сегодня будут прорабатывать кого-нибудь другого, кто-то другой будет выцарапывать на бумаге покаянные слова. Наталья Михайловна бесстрашно и расчетливо стала у самой проезжей части, и, едва автобус остановился, жарко дышащая за ее спиной толпа внесла, вдавила ее в распахнувшиеся двери. Потом со скрежетом, будто навсегда, двери захлопнулись, автобус присел, крякнул, поднатужился и поплыл, поплыл, оставив на асфальте мечущихся от горя неудачников.

Утро получилось довольно долгим. Вадим Кузьмич брился, одевался, долго и придирчиво выбирал галстук, словно от этого что-то зависело. Уже надев плащ, он взглянул на себя в зеркало, вдруг заподозрил галстук в недоброжелательстве и тут же снял его, надел другой. Но в чередовании сине-красных полосок Вадим Кузьмич увидел намек на милицейские цвета, да и узел ему показался каким-то тощеватым, твердым, как желвак, – сразу видно, что человек, у которого на галстуке такой узел, нервничает и дрожит. Следующий галстук оказался не лучше, в нем чувствовалась расхлябанность, Анфертьев ощущал себя некрасивым и обреченным. И он снова прошел в спальню, раскрыл шкаф и, сев на кровать, долгим раздумчивым взглядом уставился на висевшие галстуки.

Провел по ним рукой, словно проверяя их готовность к делу важному и рисковому. Рука его сама остановилась на тускло-красном, в котором на изломе возникала легкая, почти незаметная голубизна. Узел получился мягким, свободным, но в то же время достаточно строгим. Внизу галстук едва касался пряжки ремня. Это тоже было хорошо. Узел не вдавливался в шею, висел свободно, с воздухом. Анфертьев содрогнулся, вспомнив, что чуть было не вышел с маленьким, напряженным от усердия узелком, который, кажется, даже лоснился от натуги, во всяком случае, его блеск, его стянутые морщины вызывали у Анфертьева отвращение. А от этого, красного с голубым отливом, исходила спокойная уверенность.

Лишь теперь Вадим Кузьмич осмелился взглянуть себе в глаза. И удивился, не увидев ничего, что обращало бы на себя внимание. Ни страха, ни затравленности, ни отчаянной решимости не заметил Анфертьев в своих глазах. Пустота, забитость. Ну что ж, решил он, может быть, так даже лучше. Пустота и забитость.

Улучив момент, когда Танька отвернулась, он быстро взял на высокой полке под потолком Ключ и опустил его в карман. Ключ улегся весомо, вошел будто патрон в ствол. Анфертьев сжал его в кулаке, но Ключ не отозвался. Он отвергал все эти нежности и оставался холодным, как наемный убийца.

– Пошли, – сказал Анфертьев.

Быстрый переход