Любой другой скульптор на его месте давно посчитал бы статую завершенной, но то, что отличало обычного мастера своего дела от истинно гениального художника, такого, как Остиан, заключалось как раз в отношении к последним этапам творения. Именно здесь тонкие касания Делафура мягко проводили скульптуры через ту грань, что отделяет обработанные куски камня от живых и дышащих произведений искусства.
И на сей раз Остиан работал с незнакомой ему самому прежде тщательностью и аккуратностью. Было ли это то странное человеческое предчувствие бед, необъяснимое ни наукой, ни суевериями, или же просто осознание того, что он достиг своей вершины как скульптор — неизвестно, но Делафур отчетливо понимал, что образ Императора — его последнее творение.
За долгие месяцы, прошедшие со дня отбытия в систему Каллинида (Остиану этот переход показался бессмысленным, поскольку, как он понял по обрывкам слухов, флот пробыл там всего лишь неделю и принял участие всего лишь в одном незначительном сражении) он почти ни разу не заходил в «Ла Венице». Та окончательно превратилась в притон, где прежние хорошие знакомые Делафура постоянно напивались в стельку, обжирались и удовлетворяли абсолютно все телесные потребности прямо на публике, не думая о нормах цивилизованного поведения.
Последний раз, когда скульптор ступал на порог «Маленькой Венеции», сильнее всего он был поражен и возмущен даже не видом совокупляющихся на столах (и блюющих под столами) Летописцев, но видом картин, фресок и статуй, «украшавших» огромный зал. Особенно неприятными и зловещими они сделались после того, как Фулгрим самолично принялся давать Летописцам советы и сам поучавствовал в росписи стен. Дикие, разнузданные оргии, подобные тем, что бушевали на закате древней Романийской Империи, стали настолько частыми, что Остиан решил просто не ходить в «Ла Венице» и не сбивать себя с настроя.
Последний раз, когда Остиан заходил в этот притон, он некоторое время искал глазами Леопольда Кадмуса, но так и не нашел. Видимо, его, как и большинство Летописцев, не побывавших на Лаэре, все-таки исключили из состава 28-ой Экспедиции. Вместо паршивого поэта он увидел Серену д’Ангелус, стоящую на высокой стремянке и завершающую роспись потолка огромной фреской, а рядом с ней возвышался Фулгрим, ростом выше лестницы, и давал последние указания. Предметом картины выступали лишенные какого-либо изящества в пропорциях бесчисленные тела змееподобных тварей и людей, сливающихся в невообразимых позах.
Девушка бросила на него беглый взгляд, и Остиана пронзил укол стыда, он вспомнил, как грубо и жестоко говорил с ней в день их последней встречи. Заглянув Серене в глаза, он ужаснулся увиденным — в них было столько мучительного отчаяния и безвыходности, что позже скульптор с трудом сдерживал слёзы, вспоминая их.
Фулгрим, словно перехватив его взгляд, обернулся, и Делафур застыл, пораженный видом примарха. Разноцветные полоски туши обводили глаза Феникса, бело-серебряные волосы сплетались в забавные тугие косички, бледные узоры, похожие на татуировку, змеились по его щекам. Пурпурная тога Фулгрима, испещренная разрезами, оставляла большую часть его тела открытой, и Остиан не мог не заметить на бледной коже примарха множества свежих шрамов и недавно вставленных в плоть серебряных колечек и штифтов.
Темные глаза Феникса впились в скульптора, и тот утонул в океане безумия и болезненной страстности, охватившей примарха. То, что он когда-то увидел во время визита Фулгрима в его студию, разрослось до гигантских размеров…
Тяжелые воспоминания, наконец, отпустили Делафура, и он было вернулся к статуе, но тут же задумался ещё над одним мучающим его вопросом. Возможно, исчезновение многих Летописцев, которые, как и сам Остиан, не посещали Лаэр, значило лишь то, что они отчислены из Экспедиции или переведены на другие флоты, но неприятный голосок из глубин разума нашептывал ему, что происходящее может иметь куда более неприятное объяснение. |