Изменить размер шрифта - +

Это действительно было так — вертолеты ходили здесь по ущельям на высоте ста-ста пятидесяти метров — словом, чуть-чуть приподнявшись над каменистым дном. Выше подниматься они не могли — ведь кругом пики-шеститысячники, лететь над ними машина просто не в состоянии: воздух жидкий, чересчур легкий, разреженный, в таком воздухе лопасти вертолет не держат, винт работает вхолостую. По ущелью же машины ходят только при полном безветрии, когда ничто не шелохнется на каменных склонах, ни одна арчовая ветка, ни одна былка. Если же подует хотя бы малый ветерок, на все полеты сразу же накладывается запрет. Даже слабым потоком воздуха машину может прижать к каменному отвесу, и тогда пиши пропало, погибнут все — и вертолет, и экипаж, и пассажиры.

—  Вот тут и остановимся, — хрипло объявил Тарасов, соскреб — в который уж раз — сосульки с бороды, — станция Березай...

—  Почему оркестр нас не встречает? — на последнем дыхании поинтересовался усталый Присыпко. Брови и борода у него заиндевели от дыхания, выбившийся из-под лыжной шапочки клок редких волос — тоже. В шерстяной, плотно обжимающей голову шапчонке он походил скорее на полярника, перенесшего пятидесятиградусные холода и благополучно возвратившегося на землю — именно такими полярники и бывают на фотоснимках, которые Тарасов видел много раз на фотовитринах, в предбанниках кинотеатров, в газетах и в журнале «Огонек». — Давай, бугор, выкладывай, куда оркестр подевал? — Присыпко шутливо звал Тарасова на рабоче-крестьянский манер — бугром. Бугор — значит, старшой в группе, бригадир, начальник.

Лежавший на расстеленной палатке Манекин зашевелился, приподнялся, но его накрыл снеговой охлест, он хватанул открытым ртом сухой промороженной пороши, забился в хрипе, выгнул спину дугой.

Присыпко неожиданно увидел, что Студенцов смотрит на Манекина с откровенной ненавистью, подумал тревожно — уж не случилось бы худа? — толкнул Тарасова в бок.

—  Обрати внимание...

Тот уже обратил внимание, видел все, скулы у него заполыхали. Вообще-то Тарасову была понятна студенцовская ненависть — ведь будь они на ходу, на безотказных своих двоих, без этого... без груза — а Манекин стал для них именно грузом, — давно бы уже на Большой земле были, сидели в жаркой чайхане, расположенной где-нибудь в долине, прихлебывали из пиал зеленый чай, ели плов и манты и никакого бы горя не знали. Но из-за Манекина они не вышли вовремя на площадку — получается, что Манекин, именно Игорь Манекин был виноват во всех их муках.

И зачем он, Тарасов, старый, с хорошим, много раз проверенным нюхом горный волк, столько видавший разного, дал «добро» на включение Манекина в группу, зачем купился, допустил слабину, поддался на уговоры? Досадная вещь. Но раз это произошло, то теперь хлебай плоды собственной мягкотелости — полной ложкой, хлебай! Помощи ждать неоткуда, выкручиваться придется, дорогой товарищ Тарасов, самим, своими собственными силами. Ясно?

Загораживаясь от ударов снега рукой и приседая от усталости, он обошел площадку кругом — хотя чего тут обходить, площадка была известна каждому, как собственная ладонь, десятки раз облажена, промерена ногами, ощупана руками... Но тем не менее осторожный Тарасов еще раз обошел ее, задирая голову и вглядываясь в снежные космы, стараясь разглядеть, что там, в белой мути, в густоте морозной крупы?

Присыпко догнал его и, осиливая вой пурги, берущей очередной аккорд, прокричал, целя белым парком дыхания в ухо:

 — Чего ходишь? Пора палатку ставить.

—  Смотрю, нет ли где снежных карнизов. Накрыть может. Да и трещины...

—  Ер-рунда, — Присыпко всхрипнул, сбиваясь на слове, ему не хватило дыхания одолеть фразу целиком — на высоте кислорода мало, поэтому люди нет-нет да и начинают судорожно, по-рыбьи зевать, хрипеть, стараясь побольше захватить воздуха ртом, — глаза у него покраснели от натуги.

Быстрый переход