Изменить размер шрифта - +
Противоположный берег реки был едва виден — на землю лег клочковатый, неопрятного пепельного тона туман, очень схожий с испражнениями пожарища, он смешивался с курным паром реки, окрашивал все вокруг в зловещий цвет и, подхватываемый порывами ветра, сгребался в тяжелые высокие кучи, стремительно уносился в ближайшее ущелье, будто в преисподнюю.

—  Стра-ашно, аж жуть, — выбравшись вслед за Тарасовым из палатки, пропел Присыпко. Фальшиво пропел. Солист из него был никакой. Поднялся с четверенек на ноги. Ковырнул ногтем в зубах, изобразив на лице сытое довольство: — Чем, славяне, питаемся сегодня? Та-ак... — тут он подобрался и выкрикнул себе за спину, в пустоту ущелья, из которого выхлестывала река; будто находился не на пустынном памирском леднике, а по меньшей мере в московском кафе: — Официант! Вот что... Принесите-ка нам, официант, грибочков соленых, расстегаев с рыбой, жареных рябчиков с ананасами по-буржуйски, как у Маяковского, мяса посочнее, зажаренного на вертеле, и четыре бутылки вина. Ж-живо?

Тарасов похлопал Присыпко по плечу. Подобное кривлянье все от голодных дум отвлекает, потом сунул руку в карман пуховки, достал оттуда три тяжелых ружейных патрона, задумчиво подбросил один за другим вверх, поочередно поймал в ладонь.

—  Не боишься, что прямо в руке выстрел хлобыстнет? Капсюлем ударит о край гильзы и разорвется тишина... А?

—  Не боюсь, — усмехнувшись, отозвался Тарасов, посмотрел на картонные пыжи, загнанные в горлышки патронов. Что там нарисовано, обозначено что? Два патрона были заряжены «пшеном» — дробью — «шестеркой», это дробь только для мелкой дичи годится, для горных птиц-горляшек и кекликов — памирских куропаток, один патрон был набит начинкою посерьезнее — «двумя нулями». «Два нуля» — это волчья картечь.

—  Может быть, пригодятся патроны, — произнес Тарасов тихо, то ли для себя, то ли для Присыпко, — если какой-нибудь лебедь набредет на нас — хлопнем.

Наверху, когда они спускались в устье ледника с больным Манекиным, оставили и карабин, и рацию, и лишнюю амуницию — словом, все тяжелые вещи — с барахлом этим распрощались до будущего года — иного выхода просто не было, —  а вот с ружьем своим Тарасов не распрощался. Он с этим арбалетом не раз и не два бывал на охоте, даже тонул однажды в тянь-шаньской реке, горел в саянских лесистых гольцах, добывал себе еду, дичь и рыбу, в тайге спал, положив рядом с собой, сберегал ружье. Как и ружье сберегало его. И, выходит, не напрасно он и сейчас ружье, несмотря на тяжесть, потащил — теперь, если что, арбалет может здорово их выручить.

Только двухствольная тульская безкурковка и подсобит либо вертолет, если он прорвется сквозь густой горный дым, который валит откуда-то с верхотуры, будто из преисподней — вязкий, непроницаемый, жирными лохмотьями оседающий на снегу.

В палатке завозился кто-то — Манекин либо Студенцов. Алюминиево-блесткая прочная ткань затрещала, грозя прорваться. В два длинных сильных прыжка Тарасов очутился у палатки, с маху распахнул полог. На Тарасова выплеснулось хриплое, обессиленное:

 — На воздух вынесите меня, на возду-ух! В легких пусто, кислорода не хватает.

Тарасов, подумавший поперву, что это схлестнулись Студен­цов и Манекин — самое худшее, что могло произойти, — немного успокоился, распахнул полог пошире. В палатку тут же втиснулся вязкий дымный хвост, накрывший Манекина целиком, словно грязной марлей, и тот закашлялся, замахал около рта рукою, сгребая ядовитую дымную марлю в кулак.

— Слабак парень, — ни к кому не обращаясь, пробормотал Студенцов. Он сидел в углу палатки, а теперь ползком выбрался из нее, лег на снег. Студенцов продолжал говорить и говорить, но Тарасов не обращал на него уже никакого внимания; в горах такое часто бывает — за неимением другого приходится самого себя выбирать в собеседники.

Быстрый переход