Изменить размер шрифта - +
Существо оторвало взгляд от «территории»; глаза у нее были как у давно вышедшей на пенсию потаскухи, коей работа никогда не приносила радости.

— Ево нету, — сразу отказала она.

— Йа хотель ототшнит…

— Нету, — повторила она. Атмосфера полнилась густым ароматом давно невыплачиваемой рассрочки.

— Йа хотель ототшнит, не найтется ли тот маленький комнат, кте я мок бы проводиль ветшера с…

— С кем-кем?

— Та, икраль с мой инстромент, понимайт?

— С чем-чем?

Я осознал, что с «территории» моего саксофона ей не видно и она могла неверно меня понять. Я поднял футляр и повертел им.

— Мой шена, — объяснил я, — не хотшт болше меня икраль с ним тома. От неко она со мной холотный.

— Голодный?

— Йа, — в приступе вдохновения подтвердил я. — Колотный. Потом ест отшень мноко, понимайт, и стал отшен толст, а это портит нам фесь люпофный шиснь. Я терпейт не моку толстый шенщин. — И я воззрился на нее с нескрываемым восхищением; она оправила драный халат на своих мослах.

Десятью минутами позже я стал жильцом комнаты на втором этаже с видом на задрипанную улочку, уплатив скромную ренту за месяц вперед и с уговором, что я стану заниматься со своим инструментом лишь в те часы, когда солиситор внизу не занимается со своим законом; кроме того, мне воспрещалось принимать в комнате друзей и пользоваться ванной. В комнате, изволите ли видеть, имелась раковина для ответа на неотложный зов природы.

Дома в тот же вечер я провел два омерзительных часа с магнитофоном и альбомом какого-то переоцененного и переплачиваемого саксофониста начала 40-х, записывая обрывки и ошметки его зверского искусства и вновь и вновь повторяя фразы как бы в попытках достичь того, что саксофонист, быть может, назвал бы совершенством. Музыканта я вам не назову, ибо, кто знает — он может оказаться жив и по сей день (справедливости в мире нет ну просто никакой), а Общество наблюдения за исполнением авторских прав живо весьма и весьма, в чем я уверен намертво, — и уже изготовилось киской перед входом в мышиную нору.

 

Последующие несколько дней я играл свою роль. Великую Игру. Носил маску. Хуже того — я носил костюм и, боже всемогущий, те самые ботинки. Каждый вечер я подползал к этому узкому дому на этой задрипанной улочке в этом Сити, облаченный в позорную экипировку, и взбирался по лестнице, трепетнув похотливой ресницей-другой домоправительнице. Укрывшись в мерзкой комнатенке, в миазмах недокормленных мышей (да, испускавшихся комнатой, не мной), я проигрывал пленку безымянного саксофониста, время от времени разнообразя громкость, останавливая и пуская запись снова — и так далее, сам же выглядывал в окно, соразмеряя углы, дистанции и секторы обстрела, пока чертов саксофон не заигрывал мне печенки до смерти, и тогда я шаркал по ступеням вниз, увиливал от ныне вымытой и напомаженной, однако по-прежнему костлявой домоправительницы и угрюмо шагал по улице к остановке такси. Угрюмость поступи моей, едва ли нужно об этом упоминать, проистекала от необходимости промерить улицу шагами и соотнести дистанции с секторами обстрела. Я прикидывал, что Государственное Ландо в день Д будет шуршать на спорых 12 милях в час. Тригонометрия — единственное, что удавалось мне в школе. По крайней мере, единственное из мне удававшегося, о чем знали мои учителя и наставники.

Вместе с тем тогда я был человеком железным, преданным одному идеалу — остаться в живых, идеалу, что мнится бледненьким в ретроспективе, но в те дни выглядел вполне разумным. В остатке живым сквозит некая прямота; спросите любого, кому приходилось сталкиваться с выбором между жизнью и смертью.

А потому я смазывал ружье, навещал жуткое строение, склабился домоправительнице, играл на саксофонной пленке, носил костюм, ботинки… о нет, даже и саму кепочку для гольфа носил я.

Быстрый переход