Полумрак, царивший в зале, помешал видеть разочарование президента при наивном ответе горца. Он приказал страже развернуть несколько знамен огненного цвета, лежавших близ трибуны.
— Вильфрид Кеннибол, узнаешь ты эти знамена? — спросил он.
— Да, ваше сиятельство. Они розданы были Гаккетом от имени графа Шумахера. Граф прислал также оружие рудокопам, — мы, горцы, не нуждаемся в нем, так как никогда не расстаемся с карабином и охотничьей сумкой. Вот я, сударь, тот самый, которого загнали сюда словно курицу на жаркое, я не раз из глубины наших долин стрелял старых орлов, когда они на высоте полета казались не больше жаворонка или дрозда.
— Обратите внимание, господа судьи, — заметил секретарь, — подсудимый Шумахер через Гаккета снабжал мятежников оружием и знаменами!
— Кеннибол, — продолжал председатель, — имеешь ты еще что-нибудь сообщить суду?
— Нет, ваше сиятельство, исключая того, что я совсем не заслуживаю смерти. Я, как добрый брат, явился на помощь рудокопам, вот и все тут; осмелюсь также заверить вас, что хотя я и старый охотник, но никогда свинец моего карабина не касался королевской лани.
Председатель, не ответив на этот оправдательный довод, перешел к допросу товарищей Кеннибола. Это были предводители рудокопов. Старший, называвшийся Джонасом, почти слово в слово повторил признание Кеннибола. Другой, молодой человек, обративший внимание суда на сходство секретаря с вероломным Гаккетом, назвался Норбитом, гордо признался в своем участии в мятеже, но ни слова не упомянул ни о Гаккете, ни о Шумахере.
— Я дал клятву молчать, — говорил он, — и ничего не помню, кроме этой клятвы.
Председатель, то прося, то угрожая, допрашивал его, но упрямый юноша твердо стоял на своем решении. Впрочем он уверял, что бунтовал совсем не за Шумахера, но единственно для того, чтобы спасти свою старуху мать от голода и холода. Не отрицая того, что, быть может, он и заслуживает смертной казни, он утверждал, однако, что было бы несправедливо осудить его, так как убивая его, убьют в то же время его несчастную, ни в чем неповинную мать.
Когда Норбит замолчал, секретарь резюмировал вкратце преступление каждого подсудимого и в особенности Шумахера. Он прочел некоторые из мятежнических воззваний на знаменах и вывел виновность бывшего великого канцлера из единогласных показаний его соучастников, не преминув обратить внимание суда на упорное запирательство молодого Норбита, связанного фанатической клятвой.
— Теперь, — добавил он в заключение, — остается допросить последнего подсудимого, и мы имеем серьезные основание считать его тайным агентом власти, которая так плохо заботилась о спокойствии Дронтгеймского округа. Власть эта дозволила если не своим преступным потворством, то по меньшей мере своим роковым небрежением, вспыхнуть мятежу, который погубит этих несчастных и снова взведет Шумахера на эшафот, от которого уже раз избавило его великодушное милосердие короля.
Этель, от мучительных опасений за Орденера перешедшая к не менее тяжким опасениям за отца, задрожала при этих зловещих словах и залилась слезами, когда Шумахер поднялся со скамьи и спокойно возразил:
— Я удивляюсь вам, канцлер Алефельд. Должно быть, вы уже заранее позаботились и о палаче.
Несчастная девушка думала, что чаша горечи переполнилась для нее, но ошиблась.
Шестой подсудимый встал в свою очередь. Гордо и величаво откинув назад волосы, закрывавшие его лицо, он ответил на обращенный к нему вопрос председателя твердым голосом:
— Я Орденер Гульденлью, барон Торвик, кавалер ордена Даннеброга.
Секретарь не мог сдержать крика изумления:
— Сын вице-короля!
— Сын вице-короля! — повторила толпа зрителей, подобно тысяче отголосков эхо. |