Палата моя – к этому все уже привыкли – постоянно была полна народу. Заходили студенты и преподаватели, в том числе Ллойд-Гревили, муж и жена, и Чербакоффы, муж и жена. Фрэнк с Норой вместе пришли и вместе ушли, пришла и Нилуфар – точно на похороны, с одиноким цветком, который впору бросить на могилу усопшего. Явился без всякого предупреждения Молодой Хемингуэй. Кстати, через полгода мы с ним крепко сдружились. А вот Калаж не пришел, хотя явно про все знал, потому что Зейнаб заходила ежедневно, а то и по два раза на день. Я все боялся, что он заявится, хотя часть души хотела, чтобы он пришел и чтобы ушел последним, чтобы можно было перекинуться шуточками по поводу всех этих нектарно-сиропных сердец, исполненных доброты. Я сильно бы порадовался, если бы он как следует поддел жену Ллойд-Гревиля и сообщил ей, – как, по собственным словам, сообщил женщине, пожаловавшейся, что он не довел ее до оргазма, – что лучше пусть бережет память о своем последнем оргазме, поскольку он, надо думать, случился еще до Французской революции. Впрочем, поставить его плечом к плечу с моим экзаменатором было бы безумием, а уж чего бы сам Калаж точно не хотел, так это встречи со своими бывшими студентами. Собственно, я-то вообще не хотел его встречи ни с кем из моих знакомых. Хотелось восстановить все внутренние перегородки.
Эллисон прослышала про операцию, однако не пришла. Вместо этого прислала букет, явно дорогущий. «Нет нужды говорить это вслух – чувства мои не переменились. Выздоравливай. Э.».
Я хотел было сразу же ей позвонить, попросить прийти ко мне незамедлительно, хотя часы посещений уже закончились. Хотелось, чтобы она всю ночь просидела у моей постели, держала мою руку поверх одеяла, пока морфин не одолеет боль и я не засну. Ради меня она была готова на все – и я знал, что готов на все ради нее. Но я не верил в себя, не верил в свою любовь, в свои собственные обещания, а уж тем более в людей, которые этим обещаниям верят. Лишь память о том, как бесцеремонно она вломилась в мою жизнь, улеглась на мой ковер и принялась, не обращая на меня никакого внимания, читать мой дневник, способна была пробудить нечто похожее на любовь. Вот только это была не любовь, а подобие любви. Во мне что-то увяло, и в ней увяло бы довольно скоро. Я по сей день оставался для нее загадкой, но именно эта загадка и стояла между нами. Ее привлекал налет чужеземности во всем, что я делаю, думаю и говорю. Скоро она разглядела бы синяки под этим налетом. Я винил ее в неспособности разглядеть синяки, дабы не винить себя в особо тщательном их сокрытии.
Когда через десять дней меня наконец выпустили, первым делом я отправился в кафе «Алжир». Мне сообщили, что Калаж там не появлялся уже давно. Не оказалось его ни в «Харвесте», ни в «Касабланке», ни в полуподвальном «Цезарионе». Я попросил номер его телефона и в ответ получил свой собственный. Решил отправиться домой. Но когда добрался до дома, мне там стало невмоготу: все напоминало об одиночестве, которое вроде бы удалось отогнать с появлением Калажа, удалось убедить себя: оно в прошлом. Звонить было некому. Я тосковал по Эллисон. По Екатерине. По Нилуфар. Линда – и та пришлась бы сейчас очень кстати. Все будто лишилось души. К вечеру мне даже не хватало стремительного топотка ног дежурных сестер. Я снова отправился в кафе «Алжир» – десять минут пешком. Калаж заметил меня еще до того, как я вообще поглядел в его сторону. «Ты с ума сошел, совсем спятил? – он действительно растерялся. – Тебе же лежать надо!» Зейнаб, которая сидела с бокалом в руке между Калажем и молодым таксистом-марокканцем, которого я до того видел лишь раз, взглянула на меня и объявила, что мне нужно немедленно сесть. «Ты бледный совсем. Сейчас упадешь». Мне принесли стакан газировки, Калаж заставил меня ее выпить, постоянно брызгая мне в лицо капли с кусочка подтаявшего льда. |