|
Я почувствовал себя человеком, который все откладывает визит к умирающему другу. Каждый раз, как умирающий звонит и просит зайти на минутку, этот самый друг – под предлогом того, что больного необходимо подбодрить, – изображает полную беспечность. Завтра попробую. «Завтра может и не быть», – замечает умирающий. «Ну вот, опять начал. Да ты всех нас переживешь».
И вот еще что: стоило мне почувствовать этот прилив невыносимого стыда, как вслед за ним накатило мгновенное облегчение, изумительное чувство легкости, какого я не испытывал с той ночи, когда ушел от Нилуфар, – свобода, радость, простор, как будто некая мучительная докука, которая меня давила, глодала и обездвиживала много месяцев, внезапно исчезла. Я воспарил, легкий, как воздушный змей, пронзающий облака.
Мне страшно захотелось отыскать его и рассказать про это странное чувство легкости – будто я сделал изумительное открытие касательно общего знакомого или проник в истину касательно человеческой природы, и догадкой этой нужно немедленно поделиться, потому что из всех людей на свете только он достаточно сведущ в скрытых пружинах мудреного механизма души.
Но теперь я мог спокойно отправляться на Гарвардскую площадь и не вздрагивать от мысли, что его встречу. Мог заходить в кафе «Алжир» и не переживать, что он окажется там, заглядывать в «Касабланку» и не готовиться заранее к тому, что придется выслушать очередную тираду, что тебя обязательно перебьют, можно было не репетировать заранее очередную литанию оправданий. Вместо этого я волен был сидеть за столиком и ни с кем не разговаривать, как в то августовское воскресенье, когда читал Монтеня. Просто сидеть, заниматься своими делами, погрузившись в себя, накрепко закрыв ту дверь, которую я случайно распахнул в то знойное августовское воскресенье, когда подошел к незнакомому человеку и обнаружил того, кто за вычетом случайных подробностей мог быть мной, – правда, мной без надежды, без опоры, без будущего.
Ощущения мои напоминали ощущения жителей страны, в которой только что умер тиран-правитель. В первый момент город притихает, все скорбят, отчасти из неверия, отчасти потому, что жить, торговать, дружить, любить, есть и пить вроде как невозможно, если всем этим не руководит тиран. В тот миг, когда привычный мир меняется, в нас неизменно что-то умирает, и горе не бывает неискренним. Но вечером дня смерти тирана машины начинают гудеть, люди почему-то кричат «Ура!», и довольно скоро весь город, который утром еще дрожал и пребывал в ступоре, словно оказывается во власти карнавала. Кто-то залезает на крышу автобуса и размахивает запретным знаменем, его поддерживают громкими криками, все умирают от желания его обнять. На площади полно народу. Всеобщее ликование.
Я страшно ему сочувствовал, страшно за него переживал, все думал, как он наверняка оглянулся в аэропорту, чтобы бросить последний долгий томительный взгляд на Бостон, на поражение и предательство, на те вещи, которые внушали ему непреодолимые страх и ненависть и теперь отравляли ему очередной укол изгнанничества. Сколько раз, наверное, возил он пассажиров в аэропорт и думал при этом: «А ведь придет, придет день, когда на их месте окажусь я».
При этом моя жалость к нему все-таки оставалась вымученной. Знал я – когда собрался в тот вечер выйти из кафе «Алжир», уже ощущая нечто вроде счастливой упругости в походке, – что пусть даже я и стану разыскивать его тень и отдавать ей дань уважения – так люди приходят с покаянием к могиле святого, к убиению которого, возможно, причастны, – я буду одновременно следить за тем, так ли сильно по нему тоскую, как следовало бы. Ответ мне был известен. Но все же хотелось убедиться окончательно. Плюс хотелось своими глазами увидеть, что он действительно отбыл и никогда не вернется. Хотелось заранее заглянуть в жизнь без Калажа. |